«Питер», — думала я, сжимая спинку переднего сиденья свободной рукой. Голова кружилась от дневного поста и от горя. Что он сделал? Кого ограбил? Кого предал? Почему Господь забрал его, не дал увидеть бат-мицву Джой, не говоря уже о собственном ребенке? Я смотрела на биму, Тору и равви Грюсготт в белом одеянии. Ответов не было, лишь древняя молитва, печальная мелодия, удары сотен кулаков. Мы просили Господа еще хотя бы год не вычеркивать нас из Книги жизни.
«Ниацну. Мы насмехались». О да, я насмехалась! Не я ли во всем виновата? «Сарарну. Мы бунтовали». Возможно, Питер был прав. Я бежала от своего божественного предназначения. Я должна была… Как же он сформулировал? «Написать новую книгу. Настоящий роман». А я не сделала этого. Испугалась.
«Тайану. Мы заблуждались. Таэтану. Мы вводили в заблуждение. Сарну. Мы отвернулись от Тебя».
— Прости нас и даруй нам искупление, — бормотала рядом Джой.
Опустив голову, я молилась за нас обеих. Только бы все получилось! Только бы у меня хватило мужества поступить как должно!
Ужинали мы у Саманты. Когда блины и бублики закончились, она предложила остаться на ночь, но я заверила ее, что это лишнее. Дома Джой уснула, а я вытащила галстуки Питера из шкафа на постель. Отдам несколько хороших Джошу, но сохраню свои любимые: оранжево-золотистый с лягушками, подаренный мной на день рождения, и кремово-золотистый, Питер надевал его на свадьбу. Возможно когда-нибудь сошью из них покрывало или сделаю подкладку для свадебной сумочки Джой. Костюмы мужа я уже отправила в благотворительный фонд, вместе с шерстяным зимним пальто, но кое-что сохранила: свитер, который Питер носил по выходным, и кружку «Лучший в мире папа», разрисованную Джой в яслях. Питер клал в нее квитанции из химчистки, корешки билетов в кино и мелочь.
Я скрестила ноги по-турецки и прислонилась к изголовью кровати, стоявшей в огромной пустой спальне. Боюсь, она навсегда останется для меня огромной и пустой. Я свернула галстуки и спрятала в бумажный магазинный пакет. Затем слезла с кровати и села за небольшой деревянный стол у стены. Питер за ним работал, оплачивал счета. Я же не написала за ним ни строчки. Не подписала ни единого чека. «Ты знаешь, как надо», — шепнула мне Лайла. Но я не была в этом уверена. Рядом — пустая кровать, впереди — пустые годы.
«Ладно, — решила я. — Стоит попробовать». Я включила свет, затянула пояс халата, достала блокнот и ручку. «Давным-давно», — вывела я. Надо же было с чего-то начинать. Мир отступил, я склонилась над столом и начала сначала.
— Солнышко?
Мать стояла у лестницы в красном платье, я помнила его по снимкам с премьеры фильма Макси. Любимое папино платье.
— Как тебе? — Мать разгладила юбку и подтянула рукава. — Не слишком?
Я покачала головой.
— Прелестно. — Мне не хватало слов. — Где ты его нашла?
— В шкафу.
Мать неуверенно поправила лиф. Платье обнажало плечи. Загорелая мамина кожа сияла. «Ты прекрасна», — сказал бы отец, будь он рядом. И может, поцеловал бы мать, если бы считал, что я не вижу. А она, если бы думала, что я не слышу, ответила бы: «Необязательно мне льстить. Я знаю себе цену». Потом отец шепнул бы ей что-нибудь на ухо, и мать опустила бы голову и покраснела от удовольствия.
— По крайней мере, оно все еще впору, — заметила мать.
Она внимательно смотрела на меня, словно готовясь поймать, если я вдруг свалюсь с лестницы. В новых туфлях на каблуках я была одного с ней роста.
Через три недели после похорон я подслушала телефонный разговор мамы с равви Грюсготт.
— Не назначить ли новую дату? — советовалась мать.
Я стояла у кухонной двери, затаив дыхание. Я знала, что ответит равви. Еврейская традиция не велит отменять симху[88] из-за трагедии. Ни свадьбу, ни обрезание, ни наречение ребенка, ни бар- или бат-мицву. Отменять праздник не следует, ведь посреди жизни есть место смерти, и мы находим радость посреди горя.
— Радость посреди горя, — напомнила я маме.
Она погладила меня по волосам, отбросила назад локон, по-дружески ущипнула за ухо (или просто проверила, на месте ли слуховой аппарат).
— А как же черный костюм? — спросила я.
Мать покачала головой.
— Хватит с меня черного. Я решила… — Ее глаза наполнились слезами, но она заморгала, и макияж устоял. — Решила надеть то же, что надела бы, будь твой отец жив. Может, это и глупо.
Я обняла мать, стараясь не помять ей платье и не испортить прическу.
— Вовсе нет, — улыбнулась я. — Мне нравится. Отличная мысль.
Через два часа я вошла в вестибюль синагоги. На мне было розовое платье с тонкими лямками и серебристой юбкой, расшитой бисером. Та самая модель, которую я купила с Элль, вернула, приобрела по кредитке Брюса, вернула и наконец купила с мамой и Макси, после того как сбежала, потерялась и снова нашлась. Также на мне были жемчужные прабабушкины сережки; на ногах — серебряные босоножки, выбранные с помощью Тамсин и Тодда; на плечах — серебристо-розовый талит, сшитый Эмили. Утром тетя Элль сделала мне прическу и макияж. («Нежность! — повторяла она. — Прозрачность! Чистота!» Зато себе она наклеила огромные фальшивые ресницы на верхние и нижние веки.)
Стоя в вестибюле, я наблюдала, как входят мои друзья: Тамсин и Тодд, Эмбер и Мартин, Саша, Одри и Тара, Дункан Бродки и Кара с родителями, совсем взрослая в черном платье. Моя семья собралась в небольшом фойе у главного входа. На столе лежали программки и голубые молитвенники. Солнечный свет струился сквозь высокие окна. Деревянные половицы прогибались и поскрипывали, пока равви Грюсготт давала нам последние наставления: повторяла порядок вызовов к чтению Торы и напоминала, кто где будет находиться во время передачи Торы от поколения к поколению, от бабушек к родителям, от родителей ко мне. Мама стояла слева от меня, Брюс в темно-синем костюме и сине-белом талите — справа. Я вспомнила, что именно этого когда-то хотела, считала правильным: мама и папа. Ничего ненормального, трудного для объяснения. Просто родители, которые любят друг друга или хотя бы делают вид в синагоге субботним утром. Как я об этом мечтала! А теперь отдала бы все на свете, лишь бы вернуть свою прежнюю эксцентричную семью; что угодно, лишь бы отец был рядом.
Равви ушла в храм. В фойе остались лишь ближайшие родственники: мама, тетя Элль, дядя Джош, бабушка Энн и Брюс.
— Пожалуйста, вдумчиво читайте вместе со мной, — попросила я.
Я мысленно повторила: «Вдумчиво», — и слегка улыбнулась. Тайлер сидел в зале. После своей бар-мицвы он вырос дюймов на шесть и что-то сделал с волосами. Мне показалось, что Тамсин окинула его оценивающим взглядом. Надо представить их друг другу на вечеринке. Я полистала молитвенник, глядя на подчеркнутые абзацы и загнутые страницы: «Барух ата адонай, элоэйну мелех аолам… Благословен ты, Господь Бог наш, царь вселенной, который даровал нам жизнь, и поддерживал ее в нас, и дал нам дожить до сего радостного дня!»
— Ты готова? — осведомилась мать.
Я кивнула, и в этот момент у главного входа появился мужчина с коротко стриженными кудрявыми седыми волосами, в безупречном черном костюме, сверкающих черных туфлях и черных солнечных очках.
— Джой! — позвал он.
Я открыла рот. Элль за моей спиной прошептала что-то, явно неподходящее для синагоги.
Дед улыбнулся и направился ко мне.
— Надеюсь, не опоздал?
Он достал из кармана синий бархатный мешочек на молнии. Внутри лежало традиционное сине-белое молитвенное покрывало с бахромой.
— Это талит моего отца. — Дед протянул его мне.
— С-спасибо, — запинаясь, поблагодарила я.
Я теребила молнию непослушными пальцами. Мать стояла за спиной и держала меня за плечи. Я думала, она гневно взирает на деда или пытается заслонить меня, но она лишь пробормотала «спасибо», так тихо, что я едва расслышала.
— Готовы? — Равви Грюсготт сунула голову в дверь. — Пора.
— Секундочку.
Дед достал из кармана нечто круглое и серебряное. Мать шумно вздохнула. Я вспомнила серебряные доллары из ее книги. Отец героини кидал их в глубокую часть бассейна, а Элли с сестрой ныряли за ними. Деньги девочки оставляли себе. Дорри тратила свои на конфеты и журналы, а Элли — моя мать — просто хранила их.