«Тоже на выставку? — иронически спросил я. — По разделу фресок и витражей?»
«Это не я, — равнодушно бросил Роберт. — От прежнего жильца осталось».
«Тоже художника?»
«Нет, ученого. Физик, кажется. В каком-то институте работал, а здесь отдыхал. По-своему, конечно: пополам с наукой. Здешние обыватели говорили: все дверь в антимир искал».
«Вот и нашел, — хохотнул Олег. — Всем хороша, только не открывается».
«Почему — не открывается? — Роберт говорил серьезно, только глаза посмеивались. — Один раз открылась».
«Когда?»
«Когда он решил взглянуть на свой антимир».
«И что же он увидел?»
«Не знаю. Он никому об этом не рассказывал».
«Болтовня».
«Возможно, — пожал плечами Роберт и добавил нехотя: — Он погиб в авиакатастрофе месяца три назад».
Помолчали. Сдали карты. Взглянул: мелочь. Пас, говорю, а из головы не выходит только что рассказанная история. Странный случай с ученым, открывшим и закрывшим окно в антимир. Анекдот, придуманный местным остряком или хитроумной хозяйкой дачи: ведь комната с тайной стоит дороже. Ну, а если хозяйка не соврала? Вдруг ученый действительно открыл эту нарисованную дверь? И как открыл? Ключом? Чепуха.
«Что с тобой?» — спросил Роберт.
«Подцепил ты меня этой дверью. Не соврал?»
«Хозяйкин вариант, — обиделся художник. — Хочешь — верь, хочешь — нет».
«А что она говорит?»
Роберт отложил карты и задумался, вспоминая.
«Жилец в тот день никуда не выходил, заперся с утра, разговаривал сам с собой, а потом затих. Хозяйка зовет обедать — он молчит. Ну, она своим ключом дверь открыла, а в комнате никого».
«Может быть, он в окно вылез?»
«Едва ли. Окна во двор выходят. Сразу бы заметили».
«Куда же он делся?» — спрашиваю.
Роберт только руками развел. Странная история, говорит. Хозяйка, оказывается, снова заглянула в комнату. А он перед ней собственной персоной. «Что с вами, хозяюшка, на вас лица нет!» А она ему: «Стыдно над старухой такие шутки шутить! Где это ты, милок, прятался?» Он улыбается. «Нигде, говорит, гулять ходил». — «Через окно?» — спрашивает хозяйка, а он уже хохочет. «Зачем? — говорит. — Через дверь». И на стену показывает, где дверь нарисована.
«Эта?» — спрашиваю я.
«Не совсем. Та побледнее была. Только по контуру прочерчена. Не то углем, не то чернилами. Я ее потом подновил, чтобы получше смотрелась».
Роберт замолчал. И непонятно было, шутил он или в самом деле верил в историю открывшейся двери в стене, за которой — все знали — шумел влажный от росы палисадник и тянулась в траве протоптанная дорожка, по которой прошли мы сами каких-нибудь полчаса назад.
Вот мне и вспомнился этот эпизод и моя назойливая мысль об уэллсовской калитке в стене, за которой зыбкая страна детства, смутный мир сказок и мифов, неподвластный трезвым ортодоксам и сухарям. И когда мы с вами, Кэп, проходили мимо этих стеклянных или не стеклянных ящиков, я вдруг решил для себя: рискну! Может быть, мне подарят сейчас этот вход в антимир и я смогу повторить опыт безвестного ученого из Мещеры. Я прыгнул в ящик — помню ваше обалделое лицо, Капитан, — вытянулся в воздухе: держусь, не падаю. Закрыл глаза и сразу же, без наплывов и затемнений, увидел все таким, как было тогда: комнату с ядовито-зелеными обоями, мазню Роберта и дверь в стене с коричневыми прожилками. Я уже перестал быть Библом с Гедоны, я жил только той тревожной минутой.
«Что в прикупе?» — услышал я голос Гофмана.
«Семь и девять».
«Неплохо для мизера».
А что у меня в прикупе? Ребяческое любопытство и чуточку воображения. Что ж, думаю, своя игра, как говорится. Отодвинул стул и встал.
«Ты куда?» — спрашивают меня.
«В антимир», — говорю.
«Привет антимирянкам».
«Передам обязательно», — смеюсь и легонько толкаю дверь там, где нарисована ручка. Дверь — или мне это только показалось, — подалась под моей рукой, и я, словно меня подтолкнули сзади, шагнул вперед, ощутив тот неприятный холодок в животе, который всегда возникает, когда лифт стремительно спускается в темный ствол шахты. И мне подумалось, что я вошел в такой же темный и пустой лифт, а может быть, просто зажмурился от страха и удивления: тело непонятно легко прошло сквозь стену, словно дверь действительно открылась в другую комнату. А ведь я-то знал, что никакой двери не было за рыночной мазней на обоях.
Я открыл глаза, оглянулся на дверь. Дверь как дверь. Галлюцинация. Ребята за столом сидят за картами. Протер глаза, подошел к столу и сел.
«Ну и как антимир?» — спросил Олег.
«Ничего себе, — говорю, — только темно и тихо».
«И дверь отворяется?»
Я не ответил. Я ведь знал, что толкнул нарисованную дверь и она _открылась_. Открылась и захлопнулась, когда я переступил пространство, образованное проемом. Мысль о галлюцинации я отбросил: на учете у районного психиатра не состою. Все вокруг подсказывало мне, что это была лишь игра воображения, провал в сознании, сон наяву. Все — и куст шиповника за окном, и прихотливая игра света на полу, и рокочущий баритон Гофмана: «На валете мы его берем, а девятку придется отдать», и деловитый перезвон посуды на половине хозяйки дома, — все это убеждало меня в неизменности окружающего. Но что-то останавливало, врывалось тревожным диссонансом в знакомую картину летнего подмосковного утра. Я никак не мог поймать это дразнящее «что-то» и невольно раздражался, как человек, вспоминающий забытую мелодию. Она липла ко мне, эта дразнящая мелодия, звенела назойливым комаром и… вдруг прорвалась, заполнила всю комнату оглушающим звоном.
Я вспомнил: в той комнате были другие обои.
И сразу все вокруг смолкло, как фильм, у которого неловкий механик выключил фонограмму. Беззвучно двигался маятник на старинных стенных часах, беззвучно дергался рот Олега, беззвучно колыхалась занавеска на окне, и мохнатый шмель так же беззвучно бился о стену, заклеенную чужими обоями.
Те были ярко-зеленые с золотистой россыпью ромашек и неровной линией бордюра у потолка. Я разглядел и запомнил их, когда стоял у нарисованной двери, повторяя сказочное «Сезам, отворись!». И «сезам» не подвел: я действительно шагнул в антимир, оклеенный с четырех сторон грязно-розовыми обоями. Все остальное осталось прежним, и это было так неправдоподобно, что я невольно рассмеялся и поперхнулся.
«Что с вами?» — спросил Гофман.
Фонограмма включилась. Я снова мог слышать и говорить. А если сидевшие за столом совсем не те, с кем я разговаривал за нарисованной дверью? Если вместе с обоями изменились и их имена, склонности и профессии? Спрашивал меня Гофман, с него я и начал проверку.
«Пустяки, — говорю, — спазма. Все в порядке… доктор».
А сам думаю: сейчас удивится и скажет: «С ума сошли, какой же я доктор?» Молчу, жду. А он лениво, ничуть не удивившись, вынимает из кармана свою машинку и говорит: «Сейчас посмотрим, какая это спазма. Дайте руку».
Значит, думаю, не ошибся: это Гофман и профессия у него та же. Очевидно, и у Роберта: сваленные в углу холсты и подрамники подтверждают. Только картин на стенах поменьше.
А Гофман приложил свой аппарат к моему запястью, потом к груди, сначала справа, затем слева, и, явно недоумевая, произнес:
«Вы, оказывается, феномен, дружище. Сердце-то у вас не справа, а слева».
Я ответил, что это и соответствует норме, на что последовал общий хохот и саркастическое замечание Гофмана о моей, мягко говоря, склонности к шуткам. Я замолчал, сразу поняв, что я все-таки ненормален в этом чертовски нормальном мире, где правое стало левым, а левое правым. Как отражение в зеркале. Только отражение это я сам, а мой зеркальный оригинал находится в аналогичной ситуации: ему приходится объясняться с теми же людьми, за тем же столом, на том же месте. Мы просто поменялись местами в двух схожих до мелочей существованиях. В одном и том же пространстве, но по разные стороны зеркала. Даже время у нас течет одинаково.
«Сколько на ваших?» — спрашиваю.
«Четверть девятого».
Сходится до минуты. А разве могло быть иначе? Две киноленты событий, растянутые во времени, повторяются в каждом кадре. Одновременно мы встали из-за стола, одновременно открыли дверь, одновременно прошли сквозь черное «ничто» — нуль-проход или как там его еще называют. В этой логической цепи не хватало еще одного звена.