Садясь в поезд на станции Лайм-стрит, чувствовал я себя мужчиной хоть куда: аромат нового лосьона, щеки гладкие, словно попка младенца. Почитать с собой в дорогу взял биографию Линдона Джонсона — человека, изменившего мою жизнь: если бы не его вьетнамская авантюра, я бы не приехал в Израиль, не вошел в то кафе, не увидел там Эрику…
Но, стоит вообразить, что судьба повернулась к тебе лицом, — тут-то тебя и поджидают сюрпризы. Сначала поезд отправился в путь с часовым опозданием, потом, между Ранкорном и Кревом, сломался тепловоз. Похоже было, что вместо двух с половиной часов, указанных в расписании, нам придется добираться до Лондона часов шесть, не меньше. Я позвонил Эрике, предупредил, что задержусь, она ответила: не страшно, ей есть чем заняться. «Да уж, представляю!» — ответил я. Моя жена обожает ходить по магазинам. Все женщины от этого просто кайф ловят. Почему — не понимаю и никогда не пойму. Для меня все просто: решил, что мне нужно, зашел в магазин, купил и ушел. А у женщин все не так. Для них поход в магазин — это спорт, хобби, добрая половина жизни.
Я невольно улыбаюсь при мысли, что и моя милая женушка в этом ничем не отличается от прочих женщин; да, мне этого не понять, но в браке неизбежно приходится иметь дело с взаимным непониманием. Знаю нескольких мужчин, которые либо так никогда и не женились, либо разводились по три-четыре раза, то есть, очевидно, к браку относились несерьезно. Ими владеет стремление к экзистенциальной свободе: что ж, они ее получат. Свободу умирать в одиночестве. На здоровье. К женщинам они относятся как к зверям в зоопарке: что-то дикое, странное и непонятное, иной вид. От Эрики я научился слову «женоненавистничество». В Беркли в конце шестидесятых было немало «разгневанных молодых женщин»; в общении с ними я постоянно чувствовал, что на меня нападают, и старался защищаться (иной раз — с использованием таких слов, которые не употребляю уже лет двадцать). Их послушать, так мы не вправе называть женщин «детками» и вообще виновны во всем мировом зле, от изнасилования Корделии Перкинс (лучшая подруга Барбары, моей тогдашней девушки, — она поздно ночью возвращалась домой одна по темной улице) до всех мировых войн, ибо их, разумеется, развязали мужчины.
Вообще говоря, молодые люди девушек боятся. Неудивительно — мы страшно хотим того, что они далеко не всегда готовы нам дать. Мы в их власти, механизм контроля — в их руках. И, когда, поступив в университет, первым делом узнаешь, что принадлежишь к какой-то нацистской расе, а женщины — то ли твои рабыни, то ли жертвы, и все только из-за той штуковины, что болтается у тебя между ног, — это, прямо скажем, не так уж легко переварить. Но Эрика научила меня более тонкому феминизму: она показала мне, что некоторые (не все) мужчины в самом деле испытывают презрение и отвращение к реальным женщинам. «Я ненавижу порнографию, — говорила она, — потому что в порножурналах женщин превращают в мясо, вроде тех плакатов с разделанными коровами и свиньями, что вешали раньше в мясных лавках. Думаю, мужчины, которые выпускают эти журналы, не видят в женщине человека». А я в ответ на это думал (хотя вслух не говорил), что на порноснимках мужики и вправду видят в женщине сексуальный объект, но фокус в том, что силиконовая кукла из журнала и реальная женщина, с которой ты живешь, — две большие разницы. Одна тебе нужна, чтобы снять напряжение; с другой ты строишь жизнь. А женоненавистники — это, по-моему, те, кто и в реальных женщинах видит лишь надувных кукол, этакие живые приспособления для мастурбации, и страшно удивляется, когда его ожившая сексуальная фантазия вдруг оказывается «стервой» — то есть живым человеком со своими нуждами и желаниями.
Такие беседы мы с ней вели в золотые годы, когда еще интересовались политикой. Нельзя сказать, конечно, что сейчас мы совсем потеряли к ней интерес. Я смотрю новости, проглядываю пару колонок в газетах, время от времени читаю журналы (и, к собственному удивлению и неудовольствию, замечаю, что все чаще соглашаюсь с «Ныо Рипаблик» и все реже — с «Нейшн»), а кроме того, подписываюсь на целый набор журналов по Ближнему Востоку, но все никак не удосуживаюсь их почитать. Эрика подписана на «Гла-мур» и «Вэнити фэар», а из книг читает в основном то, что рекомендует читательский клуб. Кроме того, в последнее время у нее появилось новое увлечение: глотает пачками эти модные книжонки, по которым нынче все с ума сходят, — автобиографии разных бедолаг, у которых было тяжелое детство, и теперь они, бог знает почему, жаждут поделиться своими несчастьями с целым светом. Сколько раз, приходя домой, я заставал ее в слезах над историей какой-нибудь ирландской девочки, чуть не умершей от голода пятьдесят лет назад!
— Ну и о чем ты плачешь? — говорил я ей. — Что тут плакать? Неужели сама не понимаешь, что плачешь только потому, что тебе это нравится?
Нет, пусть уж лучше возится со своим бисером.
Этому ее увлечению у нас в доме посвящена целая комната, да еще отдельная полка в книжном шкафу в спальне. Эрика плетет из бисера цепочки, браслеты, серьги, сама их носит и всех родных и знакомых вынуждает носить, ибо дарит им свои поделки по любым торжественным случаям. Ей нравятся сложное многослойное плетение, десятки и сотни переплетающихся нитей с нанизанными разноцветными бисеринками, образующими сложные узоры. Мне все это старомодное рукоделие непонятно и, честно говоря, неприятно. Но я помалкиваю. Молчу и жду, когда же она наконец пресытится и выбросит все эти мотки шерстяных ниток, обрезки тканей и пластмассовые коробочки с бисером, который вечно рассыпается и потом катается по всему полу так, что в собственном доме босиком не походишь. Единственная светлая сторона этого хобби — когда Эрика, нагнувшись, собирает рассыпанный бисер, смотреть сзади на ее аппетитную попку одно удовольствие. К своему увлечению она относится с безумной серьезностью. Эрика вообще безумно серьезно смотрит на все, что с ней связано… тут мне по какой-то странной ассоциации вспоминается Алике: когда мы с ней заговорили как-то о минимализме, она сказала: «Знаешь, что такое еврейский минимализм? Хочу, чтобы все было так минималистично, как только можно — и, главное, везде!» Я так хохотал, что опрокинул себе на колени сахарницу. Нравится мне, как она одевается — простое черное платье, никакого бисера. Интересно, есть ли у нее хобби? Почему-то мне кажется, что нет. Можно было бы, конечно, заявить Эрике напрямик, что от ее бисера меня уже тошнит — но что же такое семья, как не необходимость мириться с тем, что вам друг в друге не нравится? В конце концов, плевать мне на бисер. Меня интересует моя жена — без ожерелий, без браслетов, а самое лучшее — вообще безо всего.
Вот таким мыслям предавался я, когда в Кру нас сняли с поезда, препроводили на станцию и объявили, что ждать придется по меньшей мере час. Никаких объявлений, никакого обслуживания, и все на нас так косятся, словно это мы виноваты, что застряли. Что нам оставалось? Сидим в зале ожидания с прохладительными напитками: кто пытается читать, кто слушает плеер, кто играет в электронные игры. Шум вокруг и тяжесть биографии Джонсона(тяжесть чисто физическая — весит она добрую пару фунтов) заставили меня отложить книгу и погрузиться в воспоминания. Вспоминал я наш недавний разговор с Майклом. Ему, как видно, все не давала покоя мысль, что его отец в свое время стрелял в людей, и он без устали расспрашивал меня о военной службе. И вот через пару дней после моего приезда, вечером в саду, он задал очередной вопрос:
— Пап, а расскажи, как началась война?
Тут я едва не рассмеялся, потому что Майкл, сам того не зная, попал в точку. Задал вполне безобидный вопрос, в ответ на который я могу рассказать вполне безобидную историю: он просто посмеется, мне не придется отгораживать его от того ужаса и грязи, что гордо именуется «воинским долгом» — долгом, которого, если это зависит от меня, ни Майкл, ни мой старший сын никогда не исполнят. Так что я сходил на кухню, принес пива себе и ему (имитация «серьезного мужского разговора» — подозреваю, что Майкл не любит пиво) и, устроившись на траве, начал рассказ о том, чего мой сын не увидит ни в кино, ни по телевизору.