Вот что я писал:
Сегодня во время работы в меня стреляли. Пуля застряла в знаке «Осторожно, мины», перед которым я стоял.
И еще:
Ханука в Египте. С вертолета сбросили пирожные из Беер-Шевы. Сделали менору из восьмью-миллиметровых, залили машинным маслом. То-то удивятся египтяне, когда ее найдут.
И еще — неразборчиво, почти неразличимо:
Приснилось, будто иду на свидание с Тришей Никсон.
Кто это писал? С кем все это было? Не знаю. У меня есть фотография военных лет: мы нашли посреди пустыни пляжный шезлонг, удивлялись и не понимали, какого черта с ним делать, а я развалился в нем и попросил кого-то из товарищей щелкнуть меня «Инстаматиком». Волосы у меня тогда были намного длиннее, чем сейчас, — на войне не до стрижек. Армейская рубаха расстегнута, нога в огромном ботинке вальяжно закинута на ногу. Песок вокруг, сколько видит глаз, утрамбован гусеницами, а далеко над горизонтом висит вертолет — или, может, просто пятнышко на негативе. Я совсем не помню этого дня: не помню, какая шла неделя войны, кого убили в тот день, а кто благополучно дожил до отбоя. Но, глядя на это фото, ясно понимаю: если я исполню желание Эрики и начну рассказывать о войне, рассказ будет не обо мне, а об этом чужом длинноволосом парне, которому снятся свидания с Тришей Никсон. Это его история, и я не вправе рассказывать ее как свою.
У меня своих проблем хватает. Старики-родители, проблемы с женой, неприятности с сыном. А парень в пустыне пусть сам о себе позаботится. Он крепкий, он выживет. У него все будет хорошо.
Объявляют прибытие поезда — это мой. Сегодня ночью я буду спать со своей женой, с милой Эрикой, которую увел у того парня в военной форме. Извини, сынок, но эта женщина — моя. И только моя.
На покупку в Аркаде Берлингтон панамы, чтобы поразить блудную жену, времени не остается. Я сажусь в такси и мчусь прямиком в отель. Клерк за стойкой уже ждет меня: протягивает для заполнения регистрационную карточку, затем ключ. Я, словно подросток на каникулах с первой в жизни подружкой, не осмеливаюсь спросить, какой у меня номер — одиночный или двойной. Отель старый, темный. В холле устроено что-то вроде дамского клуба, где приезжие дамы могут умыться, переодеться, выпить чашку чая или коктейль в промежутке между магазином и театром. Мужчинам «вход воспрещен». Мило. Должно быть, Эрика специально заманила меня в отель, где все противоречит моим представлениям о комфорте. В некоторых номерах даже собственной ванной комнаты нет — приходится, перекинув полотенце через плечо, пробираться по коридору. Однако «Харродз» в самом деле в пяти минутах ходьбы отсюда, это точно.
Я иду по отелю широким решительным шагом — высокий, уверенный в себе американец средних лет, которому здесь, вообще говоря, совершенно нечего делать — и служащие косятся на меня испуганно, словно опасаясь, что я вот-вот подзову громовым голосом коридорного и начну требовать всевозможных услуг, которых здесь не предоставляют. Но на самом деле думаю я только об одном — о том, что до встречи осталось каких-то несколько минут, что этот долгий необъяснимый кошмар наконец-то подходит к концу, что еще полчаса — и Эрика вновь станет мне женой, а не бестелесным голосом в телефонной трубке.
В маленьком номере Эрики нет; ее место занимают две тысячи сумок с покупками. Ну, может, немножко меньше. Но сумки повсюду — и не только из «Харродза»: я читаю названия «Харви Николз», «Селфриджез», «Шанель» и еще какие-то «Исси Мияке», «Бруно Ма-льи», «Эмма Хоуп», имена, которых я и не слыхивал (если не считать Бруно Мальи, который у меня смутно ассоциируется с судом над О. Дж. Симпсоном). Похоже, своими кредитками она пользуется как самонаводящимися снарядами. Сумки повсюду: на полу, на кушетке, на всех стульях, на кровати, сложены грудой на ночном столике. В ванной я вижу множество косметических средств, а в сине-черно-серебристой коробочке — духи «Рив Гош», парфюм, которым она пользуется уже много лет и считает его очень сексуальным, хотя для меня нет ничего сексуальнее запаха, исходящего от ее собственной кожи.
На ночном столике я нахожу записку. «Привет. Скоро вернусь. Располагайся». И больше ничего.
Я снимаю с кровати сумки, растягиваюсь и закрываю глаза. Ничто больше меня не тревожит: долгий путь окончен, я вернулся домой. Теперь мы снова — муж и жена. С этой мыслью я засыпаю.
Сны приходят ко мне без зова: стоит прикорнуть где-нибудь на несколько минут — и я вижу дома, здания, которые уже возвел или только надеюсь возвести, невероятные строения, опрокидывающие все законы архитектуры, все правила, привязывающие их к земле. «Воздушные замки», — называет их Эрика, да, именно воздушные замки грезятся мне в этом странном переходе между сознанием и теми потаенными уголками души, куда спускаешься по темным извилистым ступеням (и куда я предпочитаю не спускаться совсем). Должно быть, я дремлю минут двадцать-тридцать, положив руку на чресла, полные памяти об Эрике, о ее шелковистом женском естестве и нежном язычке. Лицо. Волосы цвета масла, шоколадные глаза, кофейная родинка за правым ухом — родинка, которую сама она никогда не видела, пока я однажды не взял из сумочки ее зеркальце и не показал ей в отражении другого зеркала. Шесть родинок на спине — в форме ковша Большой Медведицы. «Звездная девушка», — сказал тот мальчишка-солдат, когда в первый раз увидал ее обнаженной; тогда он торопливо сорвал с себя форменную рубашку, дрожащими руками расшнуровал ботинки, а она тут же скользнула в них и принялась маршировать по комнате. Голубая краска на стенах в той комнатке облупилась, темно-коричневые шторы посерели от пыли, на стенах висели в рамках фото Айн Геди и Давида Бен-Гуриона — приют бездомной юности на улице Бен-Йегуда. Двадцатидвухлетняя девушка из Канады проснулась здесь от воя сирен и с ужасом поняла, что застигнута войной в чужой стране. А теперь она вышагивает по комнате, совсем голая, если не считать армейских ботинок, тех самых, что выдали мне на сборном пункте в Беер-Шева. Ботинки, в которых я шел по Синаю, в которых убивал — и едва не стал убитым, — теперь в них маршируют крохотные ножки с розовым лаком на ногтях. Я едва на месте не умер; бросился к ней, сжал руками ее груди, приник к ним губами, целуя, покусывая и полизывая, а она толкнула меня на кровать, легла сверху — ботинки со стуком свалились на пол, — и член мой скользнул к ней в рот. А потом она села на меня верхом, левую мою руку положила себе на грудь, а правой помогла найти клитор — свой курок, так она его называла. Я кончил сразу — и десяти секунд не прошло. Прикрыл глаза. Увидел деревья, изломанные, расщепленные, с корнем вырванные из почвы по берегам канала, вдохнул воздух, пахнущий порохом и горелой древесиной. Открыл глаза — передо мной ее лицо, улыбка, нежные пухлые губы, готовые к поцелую. И тогда я протянул к ней руку и помог ей кончить, а ее стоны возбудили меня, и мы все начали сначала.
Два дня спустя закончился мой отпуск, я вернулся в пустыню, где ждали меня необезвреженные мины. Синайская пустыня огромна, лучше всего это понимаешь, когда ползаешь по ней на животе. Работаем шеренгами, по дюжине сразу, словно мексиканцы на табачных плантациях, от зари до одиннадцати вечера, потом вырубаемся, спим до трех, вскакиваем по сигналу — и снова работа до зари. Ночь в спальном мешке — и снова то же самое. Ползешь на животе, осторожно, дюйм за дюймом проверяешь почву армейским ножом. Минималистская работа. Слышишь, металл звякнул о металл — это мина. Осторожно, очень осторожно раскапываешь ее, достаешь, обезвреживаешь, ползешь дальше. Думать нельзя ни о чем, кроме своего дела. Эта работа требует максимальной концентрации, и я старался изгнать из своих мыслей лицо Эрики, потому что иначе нельзя: отвлечешься, что-то сделаешь не так — и тебя будут собирать по кусочкам. Жуткая эта задача — не обращать внимания на бесплатный порнографический фильм, что крутится у тебя в мозгу, на воспоминания о чудесном, невероятном сексе с девушкой, которую я безумие) желал тогда — и продолжаю безумно желать почти тридцать лет спустя.
Я до сих пор воспринимаю ее как «девушку». А теперь Эрика — зрелая женщина, с каждым ребенком она все больше округлялась, набирала вес, но, на мой взгляд, становилась только слаще и соблазнительнее. Для меня она — то, что Бог обещал Моисею: земля, текущая молоком и медом, молоко — из груди, а мед — из того местечка, прекраснее которого нет. Положи меня как печать на свое сердце.