И все же эта мысль возвращается ко мне снова и снова. Дразнит, искушает. Да и найдется ли в мире женщина, которая не могла бы сказать то же самое о себе?
Швейцар показывает мне на карте улицу, соответствующую адресу Марианны Кеппен. Я поднимаю глаза — и вижу в нескольких футах, у конторки портье, Джозефа с кожаным чемоданом в руках. Он смотрит на меня как-то неуверенно, а я чувствую, как губы растягиваются в улыбке, — улыбке, полной радости, дружелюбия, и надежды, да-да, и надежды, но, хотелось бы надеяться, без всяких сексуальных обертонов.
— Привет! — говорит он.
И я отвечаю:
— Привет.
Он подходит ближе. Поднимает руку — и тут же опускает.
— Идешь куда-то?
Я указываю на карту:
— Вот выясняю, где живет эта Марианна Кеппен.
— Ты ей уже звонила?
Он осторожно делает шаг ко мне. Потом еще шаг. И еще.
— Нет. Хочу объявиться без звонка.
— А ты по-немецки-то говоришь?
— Да, более или менее.
Он уже рядом. Я чувствую тепло его тела, его чистый запах.
— А я по-немецки всего два-три слова знаю.
— Ну, в твоем деле это и не нужно.
— Боишься?
— Нет. Чего мне бояться?
— Вот и мне кажется, что нечего. Обычный деловой визит.
— Да, наверное. Хочешь, сходим вместе?
— Не хочешь идти одна?
— С удовольствием схожу одна. Просто подумала, может, тебе будет интересно.
— Конечно, мне интересно. Уверена, что хочешь, чтобы я был рядом?
— Почему бы и нет?
— Ладно.
Он наклоняется, чтобы поднять чемодан, и в этот миг я набираюсь храбрости спросить — не краснея, не бледнея, ровным голосом, глядя ему в глаза, словно и вправду надеюсь услышать прямой и откровенный ответ:
— Зачем ты приехал?
— Хороший вопрос.
— Жду ответа.
— Можешь считать, что это… мой каприз.
— Ну ладно.
Оба мы краснеем и молчим.
— Подождешь полчаса, пока я зарегистрируюсь и приму душ?
— Я не спешу.
— Вот и хорошо.
Да что же, черт возьми, происходит?
На мне кремовый шерстяной жакет от Джил Сандер. Самый известный дизайнер в Германии. Странно, что лучшие модные лейблы — Исси Мияке, Сандер, Арма-ни — происходят из бывших стран Оси. А евреи Кельвин Кляйн, Донна Каран и Ральф Лорен, на мой вкус, шьют ужасно. Франция как центр мировой моды в безнадежном упадке; Великобритания умеет экспортировать кутюрье, но так и не научилась выращивать своих. Россия… Вот и Джозеф тоже говорит, что лучшая электроника — в Германии, в Италии и, конечно, в Японии, что только в этих странах умеют создавать по-настоящему соблазнительный дизайн, а мы, британцы, способны лишь на производство уродливых неуклюжих прототипов. Может быть, в самой идее внешнего совершенства кроется нечто фашистское?
Он стоит у лифтов и смотрит, как я за столиком пью кофе. Он рядом со мной, говорит что-то о барочном декоре холла.
— «Людей, которые могут создать что-то фантастическое, а вместо этого сидят и охраняют какую-то старую рухлядь, надо к стенке ставить!» — напоминаю я ему.
— Кто это сказал? — Ты.
— Когда это?
— За ужином у Сэма и Мелани.
— Правда? Не помню. — И он задумчиво повторяет эти слова, словно уже не знает, справедливы они или нет.
Отметка на карте говорит мне, что к таинственной Марианне Кеппен придется ехать на такси; ее улица далеко за историческим центром города, начинающимся в пятнадцати минутах от отеля. Мы едем по Альтмаркт — мимо кремовых довоенных домов, выстроенных торопливо и недорого, во славу уравнения классов. И — наверное, надо сказать и об этом — я вспоминаю книгу, которую читала перед отъездом, книгу о Дрездене, где сказано, что половина этих домов погибла в аду февраля сорок пятого. Потому что, прежде чем взглянуть в глаза этой женщине, этой мошеннице, этой воровке, посягнувшей на мою собственность, я должна осознать, какое зло причинил этому городу мой народ, когда низвергнул на него огненный дождь с небес и обратил людей в пепел.
Он сидит со мной рядом, слушает мой рассказ о том, что мы сделали с Дрезденом, и спрашивает, где трупы — неужели остались здесь, под покровом травы, под фундаментами новых домов. И я говорю: «Наверное, так». Он кивает и смотрит на асфальт так, словно надеется прочитать на нем имена.
— Вот здесь, наАльтмаркте, — говорю я, — люди из Красного Креста вилами собирали части тел, руки, ноги, головы, торсы, сложили все в кучу, плеснули сверху бензином и подожгли. А пепел, наверное, зарыли в землю. Были здесь и другие ужасы, но от деталей я тебя, пожалуй, избавлю.
— Спасибо.
— Ты, должно быть, и сам всякого нагляделся, если служил в армии.
— Да.
— На войне?
— Да.
— Что ж, моей матери повезло. Очень повезло. Пусть ей и пришлось драить полы в Стэмфорд-Хилле.
— Что?
— Ничего.
Улица Марианны Кеппен неподалеку от Нюрнбергер-плац, вблизи Технического университета. Такси сворачивает на нее, и я вижу, что не весь старый город рассыпался в прах: по сторонам улицы высятся огромные мощные дома середины XIX века — стиль, с которым я не слишком знакома, удивительные здания, словно вышедшие из детской книжки с картинками. В таких домах живут чудовища Мориса Сендака и ведьмы жарят в печи маленьких детей. Я бы в таком доме жить не смогла — а впрочем, мне-то что за дело? По счастью, ряд призраков то и дело прерывается постройками из стекла и бетона, во всей их самоуверенной современности; на таких отдыхает глаз. В саду у Марианны Кеппен цветут герани, анютины глазки и еще какие-то цветы. У ворот — череда звонков, и над одним из них приклеена картонка с напечатанной фамилией «Кеппен»: как видно, в доме восемь квартир. Входная дверь открыта. Стоит ясное, солнечное сентябрьское утро, разгар бабьего лета: воздух напоен всевозможными ароматами, улица тиха и пустынна, и даже с бульвара в квартале отсюда не доносится рев машин. Мы входим, поднимаемся по широкой деревянной лестнице на третий этаж и снова видим фамилию «Кеппен», начертанную над дверью черными пауками готических литер. Дверь приоткрыта. Заглянув внутрь, я вижу прихожую, а за ней — просторную комнату; в глубоком кресле, обложенная подушками, сидит женщина с закрытыми глазами и дремлет. Рядом с ней, на столике, покрытом белой салфеткой в цветочек с желтыми чайными пятнами, разложена всякая медицинская снедь: больничная стальная тарелка в форме человеческой почки, бинты, пластыри, коричневые пузырьки с таблетками. Сколько ей лет, этой женщине? Сто? Сто пятьдесят? Да разве бывают на свете такие старые люди? Руки — словно птичьи лапы, кремовая блузка размеров на пять больше нужного спала бы с иссохшего тела, если бы у шеи не придерживала ее, клонясь к полу от собственной тяжести, большая старинная брошь. Однако, как ни странно, эта высохшая старуха производит впечатление высокой и статной; если бы она встала, должно быть, оказалась бы на голову выше меня. Стук в дверь разбудил ее; она открывает глаза — голубые, над глазами я вижу аккуратные тонкие ниточки бровей, а над бровями — откровенный парик в стиле пятидесятых, сплошные волны каштановых локонов. — Holla!
— Frau Koeppen ?
— Jo.
— Ich bin Alix Rebick.
— Так это ты, — говорит она по-английски. — Долго же мне пришлось тебя ждать!
Впрочем, после первых осторожных приветствий я узнаю, что это едва ли не единственная английская фраза, которую она знает, услышанная вскоре после капитуляции от какого-то британского Томми, встретившегося на улице с товарищем, услышанная, запомненная и многократно повторенная в памяти.
— Наконец-то мы встретились, — говорит она по-немецки.
Должно быть, думает, что Джозеф — мой муж, или брат, или, в крайнем случае, адвокат; слова «просто друг» встречает с таким подозрением, что я уступаю: да, адвокат, я буду переводить все, что он говорит. Джозеф послушно достает блокнот и готовится делать заметки. Мы выдвигаем себе кресла с высокими неудобными спинками, и она посылает меня на кухню с клеенчатым столом приготовить растворимого кофе, а сама достает из-под одеяла, покрывающего ее ноги, пачку сигарет под названием «West» и дрожащими руками пытается зажечь одну, пока наконец Джозеф не склоняется к ней, не берет осторожно из ее старческих рук коробок спичек и не делает все сам. На стенах вокруг нас — пейзажи маслом в золотых рамах, с холмами и коровами, пасущимися у ручьев, настоящий бронзовый щит, пара настоящих скрещенных мечей, горка с мейсенским фарфором; и только разлапистая советская люстра на потолке напоминает, что мы не в довоенном немецком доме, из тех, куда ходила на детские праздники мать — или ходила бы, если бы туда приглашали евреев.