Выбрать главу

Игла вошла а вену, мама еле слышно вздохнула — и больше ничего. Но шесть или семь минут спустя, когда дурман достиг мозга, она открыла уста и заговорила. Всего четыре слова сказала она — ясным, чистым голосом, которого мы не слышали вот уже три с половиной года. «Holl die Fabrik zuruck».

В саду пели птицы, жужжали пчелы, и страшно кричал в коридоре какой-то старик, не желавший ложиться на каталку, чтобы ехать в ванную.

— Что она сказала? — воскликнула Мэри О'Дуайер.

— «Верните фабрику».

— Фабрику?

— У ее родителей в Дрездене была фабрика, — объяснила я, не отрывая глаз от маминого лица. — Давно, еще до войны.

— И что с ней стало?

— Не знаю. Отобрали нацисты.

— Может быть, она еще что-нибудь скажет? Вот видите, мистер Ребик, говорила же я вам, что Бог милосерден и чудеса творит! Она обязательно скажет что-нибудь еще!

— Лучше не надо, — шепчу я.

Она умерла перед рассветом, как и обещал нам Муни. Тогда-то я и поняла, что между жизнью и смертью разница огромная — хоть порой и трудно определить, в чем она заключается. Но еще вчера мама была жива, а на следующее утро, когда медсестра приподняла с ее лица покрывало, не было сомнений, что жизнь ее окончена. Еще вчера билось (пусть и слабо) ее сердце, вздымалась и опадала грудь, и кровь бежала по артериям, венам и бесчисленным подкожным капиллярам: теперь все это ушло — и что осталось?

— Куда она ушла, Алике?

Не знаю, Сэм. Пришли женщины из «Хевра Кад-диша», осторожно и нежно обмыли ее изможденное тело, завернули его в льняной саван и семь раз перевили исхудалые запястья белыми лентами. Лицо ее они прикрыли покровом из марли, а рядом положили горсть израильской земли. Тело ее уложили в сосновый гроб и опустили в землю — всего через каких-нибудь десять часов после смерти. Ты был там, Сэм, ты все видел, ты слышал, что говорил раввин — теперь она на Небесах, со своими родителями, и братом, и всеми дядьями, тетками и прочей родней, погибшей в Германии в те страшные годы. Теперь она встретилась с отцом — да покоится он в мире! — с ним она предстоит перед престолом Божиим, и Бог простирает к ним руки и прижимает их обоих к груди. Верь в это, Сэм, если хочешь. А если не хочешь — можешь верить, что израильская земля уже смешалась с землей английской, и английские черви взялись за работу: мамино лицо под марлевым покровом стало добычей тления, и мертвая плоть мозга, где когда-то обитали ее мысли, — пищей для гнилостных бактерий. Потому что это и есть смерть, Сэм. И что о ней думать — каждый решает сам.

Джозеф

Я регулярно хожу в тренажерный зал и уже кое с кем там познакомился. Вчера вот ужинал у Ребиков. Брат и сестра, Сэм и Алике, совсем недавно потеряли мать. На прошлой неделе я был у них на поминках — и словно в другой мир окунулся. Настоящее откровение. Дома, в Чикаго, я поначалу представлял себе англичан по фильмам и учебникам: особняки, замки, Шекспир, короли и королевы, Лоуренс Оливье и Алек Гиннесс. Хоть мы и выходцы из Европы, но никто из нас до сих пор там не бывал: даже отец, во время Второй мировой так мечтавший оказаться во Франции или на Тихом океане, получил разряд 4R по зрению и всю войну просидел в Вашингтоне — корпел над документацией высадки в Нормандию. Когда я подрос, Англия и англичане в моем сознании прочно связались с «Битлз» — «She loves you — yeahyeah-yeah!» и всякое такое. Помню, как мы, компания мальчишек, разлегшись на траве у отцовского гаража, разглядываем обложку «Сержанта Пеп-пера» и гадаем, кто же все эти чудные люди. Мэрилин Монро и Боба Дилана мы узнали сразу, да еще отец, проходя мимо, подсказал: «Вот это — У. К. Филдс».

И потом, в армии, частенько распевали хором «Желтую субмарину». И пленные, которых мы сторожили, тоже ее пели — битлов знали все, даже враги. Еще мы пели «Все, что тебе нужно, — это любовь», и при этом ржали как ненормальные, потому что знали точно: чтобы выжить, нужно гораздо, гораздо больше. Для начала — прочные каски и винтовки, которые не взрываются, когда из них стреляешь. И пайки побольше, и лейтенанты позаботливее, и генералы поумнее. Без любви на поле боя прожить легко, а вот без командира, который знает, как вытащить тебя отсюда живым, не обойдешься.

Кого я никак не ожидал встретить в Англии, тем более в Ливерпуле, так это евреев. Старые евреи заполонили квартиру в Альберт-Док, расселись под полотнами Хокни, Поллока и Ротко и с аппетитом принялись за еду. Много лет назад, после смерти моей двоюродной бабки Минни, я спросил дедушку, ее брата, почему на поминках люди так много едят. Ему самому было под девяносто; он наклонился ко мне, обдав запахом ржаного хлеба, и ответил: «Кто его знает, Джо. Может, для того, чтобы подкрепить силы и показать Богу, что мы еще живы. Ведь иначе он в неизъяснимой мудрости своей может подумать-подумать да и нас тоже забрать к себе».

Старые евреи стояли у окна, сорили на ковер пирожными крошками, смотрели на реку, на доки, слушали пронзительные крики чаек. От них исходил тот же ржаной запах, впервые за много лет, напомнивший мне деда.

— Интересно, сколько сейчас можно выручить за эту квартирку? — спрашивали они и, услышав ответ, переглядывались и сокрушенно качали головами.

— Когда Сэм сказал мне, что покупает здесь квартиру, — говорил один, — я ему сразу ответил: «Сэмми, мальчик мой, ты рехнулся!» Платить за жилье в центре заброшенного дока, в городе, где за порог выйти нельзя без того, чтобы какой-нибудь ненормальный не всадил тебе нож в спину? «Ты делаешь большую ошибку, мой мальчик» — так я ему и сказал.

Поздоровавшись с Ребиками и с тремя детьми Сэма — парнем и двумя девушками, всем по двадцать с небольшим, — я присел на чертовски неудобный стул рядом со стариком по имени Барух Неслен. С виду он напоминал моего дядю Уилли, маминого деверя, судью в Филадельфии: этот Уилли с детства без ума от ковбоев и даже на заседания суда является в стетсоне и шейном платке, нимало не смущаясь тем, как сочетается такой костюм с его толстенькой еврейской фигуркой, коротенькими ножками и козлиной бородкой. Когда парень из рекламы «Мальборо» умер от рака легких, дядя Уилли заметил, что не отказался бы занять его место. «Дядя Уилли, но ведь ты куришь „Кэмел“, — сказал я, и он ответил: „Что ж, ради такого случая не грех и поменять свои привычки“.

В тот вечер я наслушался вдоволь. Неслен в обхвате не уступал дяде Уилли, но вот дядиного чувства юмора ему явно недоставало. Добрую половину вечера он рассказывал мне, как нажил состояние — сначала на детских игрушках, потом на компьютерных играх.

— Вы хаки не представляете, сколько можно заработать на детях! — заключил он. — А возьмем, скажем, его отца. Тут он ткнул пальцем в Сэма. — Умнейший человек, любой вам подтвердит. Мог бы купить себе практику на Родни-стрит, лечить богатых людей и словно сыр в масле кататься, так нет же, гордость не позволила! И что же, вы думаете, он делает? Еще в сороковых годах открывает прием на Верхней Парламент-стрит, там, где жили шварцес из Африки, в тех вот особняках, что в семидесятых снесли. Раньше там жили джентльмены — а эти черные что там устроили? Помойку! Бардак они устроили, вот что! Видели бы вы эти особняки в мое время, в двадцатые годы. Строились-то они еще при королеве Виктории — солидные дома, дома для богачей из страховых компаний, и при каждом конюшня, «двор» это у нас называлось — автомобилей-то еще не было, так они лошадей держали. В Лондоне такие дома по миллиону фунтов идут. А у нас их пришлось снести, потому что эти шварцес все там разнесли, разломали, а что разломать не смогли, то загадили. Отдали бы их лучше нам, когда мы из России сюда приплыли! Хотите знать, что бы мы из них сделали? Дворцы, вот что! Потому что у нас женщины были балабатиш, они умели держать дом в чистоте, они знали, как сделать, чтобы и порядок был, и на кухне всегда еды вдоволь, и дети чистенькие и радостные, ни дать — ни взять, ангелочки. Не знаю уж, как им это удавалось в те дни, когда мужья их и по-английски-то ни слова не знали и хватались за самую черную работу, лишь бы семью прокормить. Мне еще и семи не было, а я уже работал — подручным у парикмахера. Нет, мы не то что эти ирландцы — пьют без просыпу, каждый божий вечер домой на бровях приползают, и не то что эти шварцес — знай бренчат на своих банджо, а ни до чего другого им и дела нет. Так вот, я о Ребике. Говорят, он был умный человек — а сам всю жизнь убил на этих шварцес да ирландцев. Умно это, как по-вашему? Детишек у них принимал. Нет бы сказать: «Не нужны тебе дети? Нечем их кормить? Так не суй свой поц куда попало!» Вот на что он время тратил — и знаете почему? Потому что был красным, коммунистом. Ох, воскрес бы он сейчас да посмотрел, что стало с его любимой Советской Россией!