И то, что ей стукнуло двадцать.
Она осознала вдруг, что все потеряно. Не бывать ей ни на чемпионате Европы в мушкетерском Париже, ни на мировом первенстве в Токио.
Сколько она тут проваляется? Месяц? Два? За это время другие спортсменки, которые прежде лишь почтительно толпились за ее спиной, сумеют вырваться вперед. И уже она вынуждена будет нагонять их, наверстывая упущенное. Но это, увы, только к следующему сезону.
А что, если…
А вдруг не месяц, не два, а целый год или даже… всю жизнь? Сумеет ли она вообще вернуться в большой спорт?
И следом — другой вопрос, еще ужаснее: сможет ли она в принципе двигаться? Этот кокон, эти бинты, этот гипс… Она ведь не видит, не может оценить своих увечий.
Что может быть страшнее неизвестности! Ирина увидела на стене над кроватью кнопку вызова сестры. Позвать, спросить, узнать!
На смену импульсу тут же пришло осознание полной беспомощности: даже надавить на эту белую пластмассовую кнопочку нечем. Руки спеленуты. А… есть ли они вообще? Случается ведь и такое… ампутация.
При этой мысли разом, точно взрывная волна, нахлынула боль. В первый раз с момента аварии.
Тело болит — значит, оно есть, значит, оно живо!
Но… но бывают ведь и так называемые фантомные боли. Ирина в детстве однажды испытала это, когда ей вырвали зуб, а он, казалось, все еще продолжал ныть.
Не в силах больше переносить эту пытку болью и мучительными догадками, она заверещала — громко, истошно, что было сил, как орут новорожденные младенцы:
— А-а-а-а!
И тут же услышала топот в коридоре, увидела, как распахивается дверь, и целую толпу людей на пороге палаты, облаченных в белые и светло-зеленые халаты.
Лица у всех были… счастливые.
— Вопит-то как! Вокалистка!
— Значит, есть еще порох в пороховницах!
— Будет жить!
Они радовались, как малые дети, поздравляли друг друга. Их, похоже, не интересовало, будет ли пациентка действительно жить, или ей придется влачить жалкое существование в инвалидной коляске.
…Зато это очень интересовало Константина Иннокентьевича Самохина, который в это время стоял у окошечка больничного справочного.
— Первенцева Ирина Владиславовна. Двадцать лет.
— Отделение?
— Не знаю. Хирургия, наверное.
— Нет такой.
— Как? Мне из милиции позвонили, сказали: ее привезли сюда после дорожного происшествия.
— Ах, дорожного! Тогда… погодите… вот. Реанимация, а не хирургия никакая.
— Реанимация… — У тренера душа ушла в пятки. — Она что же… кандидат на тот свет?
— Хм, хорошенький вопросик. Вы ей кто, отец?
— Отец, и мать, и брат, и сват! — сорвался Самохин. — Не ваше дело! Я спрашиваю, как ее состояние, вот и отвечайте!
— Пока сведений нет.
— Что значит — пока? А когда будут?
— Не знаю. Реанимация, сами понимаете.
— Черт!
Константин Иннокентьевич в досаде отошел от окошка. Вот еще напасть! Подвела его Ирка под монастырь, сорвала далеко идущие планы.
Если ей жить надоело — это ее личная проблема, Самохин-то тут при чем? Кого, спрашивается, теперь выставлять на первенство Европы? Не Вику же Соболеву, эту малолетку сопливую? Да она в Париже даже в десятку не войдет!
Сзади, из окошка справочной, до него донеслось:
— Вы поговорите с лечащим врачом, он все расскажет…
— А! — Тренер только безнадежно махнул рукой.
Нет у него времени с докторами лясы точить. И так все ясно.
Цветочки там, апельсинчики для разнесчастного «товарища по команде» — это он сорганизует, конечно. И ребята сбросятся, и профсоюз энную сумму выделит. Нельзя же не соблюдать приличий: положение обязывает придерживаться мушкетерского девиза «Один за всех, и все — за одного!»
Но уж прочих телячьих нежностей Первенцева от него не дождется, дудки! Он ей отныне никто — не отец, не мать, не сват и не брат. Потому что «товарищ по команде» она теперь уже бывший. После реанимации к жизни иногда еще возвращаются, но в сборную — никогда.
Глава 5
«МУХИНСКАЯ» МАНЕКЕНЩИЦА
— Володенька Павлович! Вам какие котлетки сегодня — по-киевски или по-венски?
Внушительный бюст домработницы, туго обтянутый шелковым платьем леопардовой расцветки, нависал над головой Львова, как козырек крыльца. Даже загораживал свет хрустальной люстры.