Одно время поговаривали, что шеф с нею спит, но вряд ли это соответствовало действительности. Илья Сергеевич был крупный сейфоподобный мужчина в перезрелых летах, твердогубый и твердовзглядый, с короткой седеющей стрижкой на кубическом черепе — и, в противоположность своей внешности, любил всё мягкое. Мягкие булочки, мягкие кресла, мягкий (по форме) разговор с клиентом… А в Любе-Ларисе, при всей её почти бесплотности, ощущалась некоторая жестковатость.
Впрочем, Алексей мог ошибаться. Он часто ошибался в людях, потому что не любил судить о них по внешности. Да и не было у Лены-Луизы никакой внешности, а была одна загадочная внутренность. Алексей уже пятый месяц работал в «Окне из Европы», успел обшаржировать весь наличный состав фирмы, а монументальную фигуру шефа даже написал темперой, и лишь с неё не сделал ни единого наброска. Она ускользала.
Как можно нарисовать ветер? Или дождь? Или солнечный свет? Только опосредованно, через их воздействие на детали пейзажа. Рвущееся с верёвки бельё, наклонённые навстречу ветру фигуры прохожих, летящие шляпы. Обвисшие на спицах купола зонтиков, частая рябь на лужах и брызги из-под колёс. Блики на окнах домов и на мокром асфальте, планки лучей, пронзившие кроны деревьев.
И Леру-Лаванду он мог нарисовать только так. Замаслившиеся глазки Георгича, видящие (якобы) сквозь серенькую ткань её платья. Минутная озабоченность на лице шефа, вспоминающего, кто она такая и зачем ему нужна. Губы Виталика, их осторожное и благоговейное прикосновение к чашке, которую только что держали Её руки. Ладонь Тимофея на рычаге переключения скоростей — а Тимофею мечтается, что на её коленке…
Они её видели, хотя и каждый по-своему. Им это было вовсе ни к чему, но они её видели. А Алексей — нет. Он даже имени её не мог запомнить, не то что нарисовать.
После этих бесплодных попыток Алексею стали сниться женщины. Все его женщины, бывшие и не бывшие. В особенности — не бывшие. От девчонок, за которыми он подглядывал в душевой пионерского лагеря до тонконогой поэтессы, не далее как вчера вечером читавшей свои стихи возле памятника Клюеву.
Личико у поэтессы было востроносенькое, блёклое, вдохновенно-несчастливое. И стихи тоже были вдохновенно-несчастливые и нарочито невнятные, их переполняла взрывчатая смесь обиды и бравады, которая почему-то не взрывалась. Наверное, успела отсыреть от невидимых миру слёз и только потом была расфасована по обоймам двустиший… А на строгой чёрной юбке поэтессы был совершенно неуместный разрез во всю длину подола. Хулиганистый осенний ветер то и дело высоко задирал этот соблазнительный подол, поспешно лапал под ним влажными ладонями и тут же разочарованно отступался. Алексей, возвращавшийся с работы и зачем-то задержавшийся в клюевском сквере, стоял в сторонке от гопы молодых самовосторженных поэтов, делал вид, что тоже слушает стихи, и сочувствовал ветру. За время его попыток Алексей успел основательно рассмотреть эти тонкие ножки с узловатыми коленками, твёрдыми комочками икр и тощенькими, выгнутыми наружу бёдрами… Пусть лучше пишет стихи.
Ночью поэтесса приснилась ему в сереньком платье Лики-Луизы. Или, может быть, это была Лида-Люся с личиком поэтессы, но почему-то в широченном мягком кресле шефа. Во сне воображение не подкачало: ноги выше колен оказались не такими уж тонкими и даже, пожалуй, излишне рыхловатыми на ощупь, как у Марты… рядом с которой он, разумеется, и проснулся.
На работе он снова долго искоса приглядывался к Лоре-Лолите и снова безрезультатно. Ничего похожего на поэтессу он в ней не обнаружил. И ничего не похожего — тоже. Он снова не видел в ней НИЧЕГО. Ничего, кроме серого бесформенного балахона, чёрных жёстких кудряшек, внимательных глаз. Снова разочаровался, вошёл в Интернет и стал пополнять коллекцию ягодиц из порносайтов, и занимался этим вплоть до появления шефа с конвертиками. Без ягодиц шеф почему-то не мыслил рекламу своей продукции, хотя вслух утверждал прямо противоположное…
— Как тебя зовут? — спросил Алексей.
Она что-то ответила, он не расслышал. Он уже взял себя в руки, снова очинил карандаш и заставил себя работать. Наметил линии перспективы, небрежными штрихами обозначил интерьер её комнаты (который всё равно превратится во что-либо совершенно на себя не похожее) и, набирая инерцию, стал набрасывать складки платья у её ног. То, что он не расслышал ответ, было почти нормально: во время работы, беседуя с натурщицами, он не прислушивался к ответам. Он просто пытался помочь им забыть о том, что они позируют. Но ответ на ЭТОТ вопрос он хотел услышать, поэтому переспросил:
— Как?
— Кто как хочет, — повторила она.
— А как тебя называла мама?
Она опять ответила, и он опять не расслышал.
— Понятно, — солгал он. — А я буду называть тебя Леной. Согласна?
Она была согласна. Во всяком случае, она не стала возражать.
— Ты замечательно позируешь, Лена, — сказал он, отметив, что она, действительно, стоит почти неподвижно, очень хорошо стоит, не напрягаясь и нисколько не стесняясь своей наготы. — Ты позируешь, как профессиональная натурщица… Ты работала натурщицей?
Лена ответила — не то «конечно», не то «немножко», — и он спросил, когда и у кого именно… Всё было в порядке. Алексей спрашивал, Лена вспоминала, он не слушал. Всё было в полном порядке. Алексей вдруг понял, что на этот раз у него всё получится. Он даже ощутил некоторое сожаление, что минут через сорок, самое большее — через час не останется никакой загадки. Он наконец увидел платье у неё в ногах, и понял, что никакое это не платье, а волна. Набежавшая на берег волна с живыми белыми бурунчиками. Морская пена. Яркое и жаркое тропическое солнце. Кипр. Лодыжки у Лены ещё влажные и поблёскивают, а от коленей и выше ноги уже сухие, на левом бедре — белое пятнышко соли. Он увидел весь её мягкий расслабленный силуэт и быстро, чтобы не потерять, схватил его несколькими длинными штрихами…
— Гуляем, братки! — возгласил Илья Сергеевич, ударом плеча распахнув дверь офиса, и от его густого твёрдого баса слегка задребезжали импортные жалюзи на окнах с витражами. Твёрдо попирая ботинками древний лиственничный паркет, шеф прошёл к своему столу, на ходу выуживая из внутреннего кармана портсигар, уронил на пол портфель, устало рухнул сам в широченное мягкое кресло и с кряхтеньем, помогая себе руками, водрузил ноги на столешницу — в аккурат между телефоном-комбайном партийно-советских времён и хрупким пультом своей персоналки.
— А повод? — строго вопросил Георгич, якобы отрываясь от якобы срочной спецификации на форточную фурнитуру.
— Такого повода у нас ещё не было и не скоро предвидится, — успокоил его шеф. — Сто семьдесят квадратов до конца месяца!
— С предоплатой? — озаботилась Таисия Павловна.