И надежда тлела в его глазах, как головешки костра, в котором человек сжигает себя сам, злорадствуя и жалея одновременно.
«А что делать, – подумал пиздец, – кроме как назвать себя будущей вечной жизнью? Иначе не поверят».
– Отвернитесь, это секретно, – я защелкал по костяшкам телефона. – И он натянул себе шапку на голову – до самого Адамова яблочка, которое Ева успела надкусить, не познав.
Фольга хрустнула и затихла.
– Але, Меир, извини, буду говорить на русском, чтобы твои коллеги не поняли, – меня понесло. – Дело важное. Тут у меня один репатриант из бывших военных, хороший мужик.
Я вытащил его удостоверение личности
– По фамилии Белаконь. Да. «Бела», как Белла, твоя тетя из Хайфы, и «конь», как конь с мягким кончиком, ну ты помнишь…
– Сионист, – подсказал один человек.
– Сионист еще тот, с самого детства. Так вот, ваши ребята его там, вроде, облучают почем зря, а он наш. В смысле, свой. Я за него ручаюсь. Меир, сними с него наблюдение. Сделай для меня. Пусть парень живет спокойно.
И тут я увидел, что один человек качнулся на стуле – то ли от нервного напряжения, то ли от духоты.
Фольга – это еще тот отражатель виртуальной реальности.
Мне стало страшно, как на собрании пацифистов.
Еще не хватало вызывать в офис врачей – эту белую смерть в простынных халатах.
– Все. Снимайте свою «буденовку». Идите работайте. Больше вас никто не побеспокоит.
Он смотрел на меня, как маленький пупс в подвальной купели вифлеемского храма рождения Христова Палестинской еще автономии, – светло и непостижимо.
Все дети рождаются Иисусами, но потом живут с кем ни попадя, и умирают как попало.
Один человек светился, словно только что вышел из дверей туалетной комнаты. Прочищенный, как после исповеди в публичном доме.
Что нужно в этом мире, чтобы порой сделать другого человека счастливым? Кусочек лживой правды под стельку отвисшего языка жадности. Да щепотка тепла на неистощимый клитор самолюбия.
Один человек сказал мне, что долг он при случае отдаст.
– Только не последний, – ответил я и подумал: «А где он купил фольгу, прости Господи?»
ДЫШАТЬ
Американский художник по имени Стивен построил на окраине городка, где-то в Вермонте, христианский храм. Купил за свои деньги немного земли и построил. Но храм этот он сделал для собак. Чтобы их хозяева могли приводить любимых своих по воскресеньям. Напротив церкви вместо традиционного креста Стивен поставил статую лабрадора. Мол, благородная и богоугодная порода. Несправедливо к другим, конечно. Но не страшно. Собаки не обидятся.
Понятно, разразился скандал. Людей хлебом не корми, дай иногда полаяться. Кого-то из соседей эта затея возмутила. Они написали письмо с протестом в местную газету. Не в суд же строчить или там президенту.
– Церковь для собак – все-таки слишком, – заявили они. – И даже кощунственно.
В Америке каждый имеет право на свое мнение, если оно не связано с призывами к насилию. И своих собак любят все, но надо же иметь совесть.
Другие с протестом не согласились. И тоже написали, что каждый человек может верить в любого Бога, а двери храма отрыты для всех его тварей. Собаки тоже способны приобщаться к добру и возвышенному свету. А в своей церкви они никому не мешают. К тому же, у совести есть еще и свобода.
У этих, других, тоже было свое мнение. И они имеют на него такое же право, как и те, кто против.
Когда у людей есть права, то они их нередко даже не замечают. Это как воздух. Человек дышит и не задумывается, можно ему так делать или нельзя. Вот когда кислорода мало, то тогда поневоле вспомнишь о своем праве дышать. Иначе можно, со временем, вообще задохнуться. Или жить в спертом воздухе и думать, что так и надо. Пока не станет совсем плохо.
Тем более, что людей становится больше, и они, в духоте, начинают толкаться, кричать и ненавидеть друг друга. И даже брать на себя одно-единственное право. Сильного. Кому дышать, но единоутробно, а кому – нет. Если насобачиться, то можно это право и узаконить. Бывало уже.
Но в Америке такого сегодня нет. Народ в городке просто поспорил на досуге. Все веселее. Газета подняла тираж, а мэр, наверное, сказал им, что собаки имеют право не только на еду и уход, но и на свой духовный мир. Они ведь тоже животные. И частенько умнее, добрее и преданнее иных двуногих. Если кто с этим не согласен, пусть бросит в него кость.
И потом, в эту церковь будут водить не только собак, но и туристов со всей страны. А это хорошо для городка, рабочих мест и бюджета. Кушать-то хочется.
И каждый остался при своем мнении. Но никто не сказал, что мэр – собака. Хотя ему, возможно, это бы польстило в душе.
Там, где заботятся о своих питомцах и близких, независимо от породы, никто не станет унижать или драться с себе подобным. И люди не берут на себя право думать за Бога. Тем более оскорбляться на того, кто смотрит на все это, наверняка, радуясь. И за хозяев, и за их собак, которых теперь есть куда выводить по воскресеньям. Себя показать и на людей посмотреть.
Это, в конце концов, и есть любовь. Та самая, о которой не только говорят по выходным, но с которой еще и живут. Каждый Божий день.
МАМА ЗНАЕТ…
– Вы состояли в Коммунистической партии?
И все у него упало. Зависло, обмякнув, линялой картинкой прошлогоднего календаря, припертого скотчем к стене. Вместе с мухой. Они сидели в бетонном мешке маленькой комнатки наедине, друг напротив друга. Рабинович и еврейский особист.
– Ну вот, – сказал он накануне, получив повестку в армию, израильскую. – Как Рабинович, так сразу схватились. Ладно, в России, где он родился и жил до своих двадцати шести лет. Там то в школе, то на работе окружающие почему-то охотно называли его по фамилии, выделяя. Только интонации менялись.
– Не знаю, что во мне особенного? – возмущался он.
Но… мама знала.
– Ничего и нет, – говорила она. – Но они не верят. И тебе придется к этому привыкать.
Правда, в армию его не взяли, сославшись на плоскостопие. Даже в военкомате настаивать не стали. Только хмыкнули, просмотрев справки.
– А, Рабинович…
Когда в России коснулось, что можно говорить, о чем хочешь, все вокруг стали орать. А евреи вдруг вспомнили, что есть куда ехать. Им это долго не простят те, кому оказалось некуда. Лавина задышала и тронулась, как человек от своего кромешного будущего. И вконец съехала. Вскоре оставаться стало неприличным. Перед соседями, которые шептались:
– Что-то они там крутят, неизвестно, что.
Но… мама знала.
– Если дураку нечем заняться, – говорила она, – он становится антисемитом.
В Израиль Рабиновичи эмигрировали втроем: он, его старший брат и жена брата. Тоже Рабинович, хотя в девичестве была блондинкой и Беловой. Она больше всех и агитировала за отъезд. «Не могу, – говорит, – больше в этой стране жить. Устала от лицемерия и бюрократии». Думала, что в другом месте все по-честному устроено и вокруг одни Рабиновичи. Такие же, как эти. И их друзья. И они так же думали, ничего об окружающем мире не зная. Но мама… знала.
– Люди везде одинаковы, – сказала она. – Только национальности разные, чтоб не скучно было кучковаться. Если удобрение разбросано по всей земле, то оно ценно и плодотворно. Но когда оно собрано в одном месте, то это уже просто куча… Так и евреи.
Она уже все повидала. Даже то, где не жила.
По повестке Рабинович должен был опять пройти проверку на пригодность в уже другую армию. И там начали с горячего.
– Так вы состояли в Коммунистической партии? – выпытывал особист.
У него уже имелись дом, жена и дети. Но хотелось чего-нибудь настоящего.
– Подожди, – сказал Рабинович. – Сначала я был звеньевым октябрьской «звездочки». Каждое утро становился у двери и проверял у одноклассников внешний вид и руки, чтобы они были незапятнанными, как совесть безработного. Это считалось ответственным заданием, и я им очень гордился. Чистые руки, горячее сердце, холодная голова. Ну, ты знаешь. Должен знать. И еще я следил, чтобы в моем звене никто не забывал носить звезду с барельефом Ленина.