Сиделка (выглядывает на мгновение). Да. (Возвращается к постели.)
Жена (спокойно). Благодарю вас.
Любовница. Так про сад.
Жена. Да. (Пауза. Собирается с мыслями.) Да… дом был очень старый, он был построен несколько столетий назад, в нормандском стиле — снаружи дерево и штукатурка, но не квадратный, а весь в пристройках. Небольшой и уютный. Каменные полы, огромные камины с простыми полками над ними, в потолках мощные балки, кухня величиной с гостиную — словом, вы знаете. И со всех сторон нас окружало укрощенное буйство сада. Нет, не укрощенное, продуманное — продуманное буйство сада. Такое великолепие. Туда слетались птицы и бабочки со всей округи. И конечно, пчелы. Только выйдешь — и тут же составишь букет, которому позавидовал бы сам Редон.[2] (Пауза.) Я больше не хочу говорить об этом.
Появляется Врач, вытирает руки полотенцем, подходит к ним.
Врач. Чуть-чуть, но обошлось. Тут предсказать что-нибудь трудно. Разрешите, я посижу с вами? (Садится рядом с Женой и Любовницей.) Уф-ф, хорошо. Я вдруг почувствовал себя совсем старым… (Усмехается.) Смешно, а?
Любовница. Вы собираетесь уйти на покой когда-нибудь?
Врач. Теперь уже нет. Я зашел слишком далеко за пенсионный возраст. Об этом надо было думать лет пятнадцать назад. К тому же, что я буду делать?
Жена (не глядя на Врача). Теперь… ближе?
Врач (пауза.) Конечно. А как же? Каждый вздох уменьшает расстояние. Каждый удар сердца таит в себе опасность.
Любовница (пытается перевести разговор). Я никогда не понимала, как это вы, врачи, умудряетесь оставаться в живых во время эпидемий. Наглотаетесь, наверно, пилюль — не вздохнуть, а на теле живого места нет — уколы, прививки.
Врач. Ну, теперь все гораздо проще. А было время — да-а. И знаете, что интересно, в Европе во времена чумы — я об этом читал, только читал, не думайте, что я жил в те годы, — когда за неделю вымирало восемьдесят процентов населения города, врачи — какие они там ни были, неважно — теряли лишь половину своего состава. Конечно, в те дни врач мало что мог сделать против бубонной чумы, а тем более против легочной, но бежать без оглядки из города тоже было бессмысленно. Это все равно бы не помогло, разве что отсрочило. Так что они оставались, старались помочь бубонам прорваться, заколачивали дома со всеми жильцами, если кто-нибудь там заболевал, и появлялись на месте за день — за два до священника. У священников потери были такие же, как у врачей. Возможно, это что-нибудь и значит, а может, и нет. (Пауза.) Хотите еще немножко истории?
Жена (качает головой, улыбается краем рта). Нет.
Любовница (так же). Нет, пожалуй, нет.
Врач (с трудом подымаясь). Что ж, тогда я пойду назад. Если захотите еще что-нибудь услышать, дайте мне знать. Я с удовольствием вам расскажу. (Идет к ширмам, проходя мимо Дочери, лежащей на диване.) Голова болит? (Идет дальше.)
Дочь (вскакивает, вполголоса). Ну, знаете ли! (Ни к кому не обращаясь.) Я тоже буду в солярии. (Выходит, хлопнув дверью.)
Молчание.
Жена (Любовнице, мягко). Что же вы будете делать?
Любовница (с печальной улыбкой). Не знаю. Я думала об этом, конечно, но ничего не могу придумать. Я не пью — и слишком стара для наркотиков. Я думала уехать куда-нибудь, поездить по тем местам, где не бывала раньше, где мы с ним не бывали, но и против этого много возражений. Чего я хочу: забыть или вспоминать? Бередить раны или трусливо бежать от боли? Возможно, лучше не делать ни того ни другого. Хотя, конечно, что-то делать нужно. Печальнее всего то, что я столько их перевидела. Женщин, внезапно потерявших своих мужчин, — они возвращаются туда, где бывали вместе, сидят на верандах, смотрят по сторонам, будто ждут, чтобы их узнали; можно подумать, что публика в Каннах та же, что и в тот год, и что сейчас к ним кто-нибудь подойдет и поздоровается. Они одеваются слишком броско, чего никогда не допустили бы раньше; в три часа дня на них уже вечерний туалет, и драгоценности, и грим, который хорош для полутемного бара, а не для яркого солнца. Заметьте, я говорю не о тех женщинах, которые опустились, махнули на все рукой, нет, я говорю о женщинах, которые держатся, они живут с постоянным чувством недоумения, словно что-то не так, только они сами не знают, что именно. А дело в том, с чем они никак не могут примириться, в том что настоящее — это не прошлое и что теперь им все нужно решать самим и некому доверяться. А иногда они ездят группками по три-четыре женщины, и это еще хуже — маленькие отряды растерянных вдов, говорящих о своих мужьях так, словно те отправились в клуб или на холостую пирушку. В этом есть какая-то грубость; неуважение к себе, в конце концов. Я, конечно, уеду. Это я знаю. Но не туда, где я никогда не бывала. Боль бывает разная, и приехать туда, где ты была не одна, все-таки должно быть легче, чем туда, где ты уже никогда не сможешь… Скорее всего, я сделаю так: буду ездить по тем местам, где бывала раньше, где мы бывали вместе, но как бы со сдвигом, словно не в фокусе. В Довиль я поеду в октябре, когда там открыт лишь один отель, и в серые непогожие дни, закутавшись получше, буду подолгу гулять по набережной. Я проведу неделю в Копенгагене, когда «Тиволи» закрыто, а рождество — в Венеции, где, как я слышала, в это время всегда идет снег. А может, поеду в Берлин посмотреть на стену. Мы там были вместе, когда ее возводили. Много что можно делать и в то же время так мало. (Долгая пауза. С грустью.) А вы что будете делать?
Жена (после паузы). У меня все по-другому. Я так давно, столько лет упражнялась во вдовстве, что не знаю, почувствую ли теперь какую-нибудь перемену. Возможно, что и нет. Моя жизнь устроена, интересна, полезна. Я давно к ней привыкла и не предполагаю ничего менять. Впрочем, не знаю. Может быть, я просто все это себе внушила, может быть, я обманываю себя, а на самом деле, когда это случится, — нынче ночью? Завтра утром? — для меня это будет такая же неожиданность, как если бы он вдруг очнулся, встал с кровати и, обняв меня, попросил прощения за все эти годы и взял бы меня назад. Разве предскажешь? Я только знаю, что хочу почувствовать что-то. Я жду. Но что там у меня накопилось в сердце, кто знает? С годами ко всему приспосабливаешься, хотя бы для того, чтобы выжить. Злость, обида, утрата, жалость и ненависть к себе, одиночество — со всем этим долго жить невозможно, и потому загоняешь эти чувства поглубже в себя ил» они сами проходят, с уверенностью никогда сказать нельзя. Самое худшее, что может со мной случиться, — это если я вообще ничего не почувствую. Если я со всем смирилась. Я вовсе не стоическая натура, о нет! Я могла бы убить ради своих детей… раньше, когда я их любила. И он умел заставить меня радоваться или страдать так глубоко и полно, что я и не думала о том, почему это происходит. Помню, мы были в Лондоне на одной конференции, и он, конечно, был очень занят… (Пауза.) Нет, об этом я тоже не хочу говорить. Все же что-то я чувствую. Вот уже второй раз, как я не могу продолжать.