Из складок своих одежд Диан Кехт достает свиток и кладет на стол перед собой. Миах смотрит на свиток, но не прикасается к нему. Потом идет к королю и встает у того за плечом, и Диан Кехту все ясно без слов.
− Каждый из нас сделал, что сделал, − говорит Миах, − и обратного хода нет. Ты, отец, предписал кормить больного овсянкой, сваренной на лекарственных травах — помогает от желудочных болезней! − и не будешь забыт в веках. Я пошел дальше. Туата не умирают, но могут быть убиты — я сделаю так, что и убить их будет невозможно. Я сделаю нас сильнее фоморов.
− Я закончил книгу по медицинской этике и деонтологии, и хотел бы, чтобы ты ее прочел, но ты для этого слишком горд.
− Я сам могу написать любую книгу!
− Нуаду, − говорит Диан Кехт, более не удостаивая сына ни словом, − если бы он сделал это с кем угодно, кроме тебя, я без всякой жалости убил бы жертву его эксперимента.
Нуаду молчит.
− Твоя рука была хороша, − наконец говорит он, показывая на отделенное от его тела серебряное сложносочлененное чудовище, − но я предпочитаю живую. Я чувствую ее сустав к суставу, а мышцу к мышце. Она налита силой и жаждет взяться за меч. Я не отдам свою руку, Диан Кехт, если ее не возьмут силой.
− Кто я таков, чтобы сравниться с тобою силой? — сардонически вопрошает Диан Кехт.
Меж тем Миах снимает с королевской руки повязку — виток за витком, слой за слоем. Обнажается бледная кожа, покрытая веснушками и седыми волосами. И бугры мышц.
А дальше короткий вскрик, в котором протест и боль, но более всего — изумление. И Нуаду стоит над телом поверженного Миаха, и в руке у него его королевский меч, неотразимый меч из Финиаса, а Диан Кехт тоже стоит, вскочивши со своего места, а Аирмед дрожит, прижавшись к колонне. А отсеченная голова Миаха катится от подножия трона в сторону дверей этого темного покинутого чертога.
Но более всего изумлен, кажется, сам Нуаду.
− Что-то вроде этого я и имел в виду, когда предостерегал, − устало говорит Диан Кехт. — Нельзя оборачивать вспять основные законы философии, они не для того писаны. Немертвое неживое стремится обращать в неживое живое вокруг себя.
Шорох у колонны заставляет его прервать речь. Аирмед, встав на колени и скинув плащ, раскладывает на нем травы. Окровавленная голова брата лежит пред нею.
− Я знаю все, что знал он, − говорит она, не поднимая глаз. — Если это вина, то я виновна столько же. Отец, позволь мне…
Диан Кехт одним движением смешивает травы.
− Нет Миаха, но останется Аирмед, − говорит он, и она поднимает изумленные глаза, потому что нечасто слышит в его голосе проявление чувств. Тогда она складывает руки на коленях и просто смотрит, оставаясь безмолвным свидетелем всему, что происходит тут.
− Если он встанет, кого, как ты думаешь, он возьмет взамен?
Нуаду, кажется, осознает, что произошло.
− Я рад, что убил не тебя, мой друг и брат, − хрипло говорит он. − Я рад, что не убил тебя, невинное дитя. Я… не желал этой смерти. Я вполне осознаю, что я натворил: я лишил мой народ целителя, а тебя — сына. Я заплачу любую виру, Диан Кехт.
Он смотрит на меч в своей руке, словно впервые понимает, сколь страшные силы подчинены ему и сколь страшным орудием они способны сделать его самого.
− Что, если она опять захочет чужой жизни, Диан Кехт?
− Даже наверняка.
− Возможно, будет лучше, если я не выйду из этого чертога?
Диан Кехт минуту обдумывает эту возможность.
− Нет, − говорит он. — Грядет великая война, и не обойдется без великой битвы. Это понятно всякому, кто умеет думать, даже если бы кое-кто не каркал о том ежечасно. Фоморы тоже не дремлют, у них есть свои предсказатели с их собственными пиар-пророчествами. Нам нужен Нуаду, но…
− Я понял.
Они встречаются глазами, и не нужна никакая вещая птица, чтобы предсказать — Нуаду не выйдет из великой битвы. Это его не пугает. Ничто не может быть страшнее пустого пыльного чертога, в котором он уже был похоронен заживо.
− Смерть Миаха я объясню, − спокойно говорит Диан Кехт.[3]
К берегам фоморовых земель причалил корабль, и прибывшие на нем были богаты и отличались любезным обращением. У них были собаки и лошади, и, будучи приглашены на состязания, гости победили и в собачьих бегах, и в скачках. Последними состязались мечники, и когда воин, вышедший от приплывших, взялся за меч, на пальце у него блеснуло золотое кольцо. Встал тогда король Элатха и признал перед всеми своего сына, и спросил его, в чем возникла у того нужда, что отправился он искать отцовской поддержки.