Петрович равнодушно шагнул было через мешок – и чуть не растянулся, споткнувшись. Выругался:
– …на мать, разложили тут падаль, ни пройти ни проехать…
Присел на табурет, недоброжелательно глянув на труп. Хотел отвернуться и…
И недоуменно заморгал глазами. Показалось – мешок шевельнулся. Совсем чуть-чуть, едва заметно. Словно вместе с телом упаковали не то мышь, не то крысу.
Тело лежало неподвижно, как мертвецам и положено. Петрович вздохнул. Надо взять себя в руки и постараться ограничиться сегодня пивом. А то праздник что-то затянулся: шевелящиеся мертвецы уже чудятся…
Чтобы подавить возникшее неприятное чувство, он пододвинул табурет поближе и положил обе ноги на мешок, как на подставку. Профессиональная бравада.
Да и что тут такого, в конце концов?
Мертвым все равно. Мертвые, как всем известно, не кусаются.
Ночь накануне юбелея Санк-Петербурга
За отдраенным иллюминатором – его писатель, как человек сухопутный, считал открытым окном – плыла ночь. И плыли берега – хотя их почти не было видно. Левый, ближний, во многих местах вздымающийся высокими отрогами, еще как-то чувствовался. На звезды (на те, что не догадались забраться на небесном своде в безопасные место, поближе к зениту) – на эти недальновидные звезды наползали черные силуэты утесов. Звезды исчезали – словно там, в небесной выси, завелось огромное мрачное чудовище, пожирающее их. Потом появлялись снова, целые и невредимые, – словно прожорливое чудовище обладало весьма слабым пищеварением. Улыбнувшись такому сравнению, писатель отвернулся от окна, которое на самом деле называлось иллюминатором.
…Каюта была роскошная – мореный дуб, сафьян, бархат, слоновая кость, серебро. Поначалу писатель чувствовал себя в ней неуютно – но чувство это слабело, по мере того как убывало вино в покрытой паутиной бутылке. Кончились они одновременно – и «Божоле Луизьон», и писательская неловкость. Впрочем, его спутник и собеседник откупоривал уже вторую – открывал сам, встреча старых знакомых проходила тет-а-тет, без стюарда и прочей вышколенной прислуги.
– Странно, что ты совсем не пьешь виски, – сказал писатель. – Почему-то мне представлялось, что ты обязательно пьешь виски.
– Пробовал много раз. Тут же лезет обратно, – коротко и мрачно ответил Хозяин.
Он действительно был хозяином и этого судна, и много еще чего хозяином. Матросы, и прислуга, и даже сам капитан звали его не шефом и не боссом, а именно Хозяином[1]. Звучало это с неподдельным уважением и как бы с большой буквы – будто имя собственное. Писатель решил, что надо быть весьма и весьма незаурядным человеком, чтобы тебя называли так даже за глаза, и по неистребимой своей писательской привычке подумал: вставлю куда-нибудь.
Будем называть владельца судна (и не только судна) Хозяином и мы. А писателя… ладно, писателя будем звать Писателем – тоже с большой буквы. Пусть ему будет приятно – тем более что к тридцати девяти годам известности он добился изрядной.
– Наверное, мой папаша заодно вылакал и тот виски, что судьбой был отмерен на мою долю, – добавил Хозяин, разливая.
Вино лилось тонкой струйкой, ударялось о хрусталь бокала и в свете свечей казалось… Писатель мысленно замялся, поняв, что не может с лету подобрать сравнения – незатертого, яркого, свежего – писательского.
– За Санкт-Петербург, – провозгласил Хозяин уже третий сегодня тост за родной город. – За его юбилей. Семьдесят лет – не шутка, что и говорить. Странное дело, Сэмми, – где я только ни бывал и попадал в красивые по-настоящему места, но до сих пор мне порой снится этот занюханный, сонный и вонючий городишко, где по большому счету ничего хорошего я не видел.
– Это, Берри, и называется – ностальгия… – сказал Писатель. Произнес он на французский манер: «ностальжи».
– Теперь я тоже знаю, что такое ностальгия, – кивнул Хозяин. – Мне было тридцать с лишним лет, и я заплатил кучу хорошеньких кругленьких долларов, чтобы узнать это и другие похожие слова. И что же? Ничего не изменилось, когда на душе скребут кошки – назови это хоть по-французски, хоть по-китайски, – а тебе все так же паршиво… Теперь вот мы плывем вверх по реке – а мне кажется, что вокруг не вода, а время… Время – понимаешь, Сэмми? А мы плывем ему встречь… Кажется, что снаружи – стоит выйти из каюты – все по-прежнему. И меня, одетого в лохмотья юнца, вышибут пинками с палубы первого класса и вообще с парохода… Нет, Сэмми, что ни говори, а Санкт-Петербург – маленькая паршивая дыра. И хорошо, что его юбилеи бывают нечасто.