Ты веришь мне?
Он подошел к ней, протягивая руки, чтобы обнять ее, не сомневаясь, что теперь все уже выяснено, но она мягко отстранилась.
— Тони, я верю тебе. И даже, если то, что ты сказал, было бы неправдой, я в достаточной мере женщина, чтобы не быть слишком щепетильной. Но есть нечто гораздо более страшное. Я скажу тебе это, а потом ты должен уйти и позволить мне уложить вещи. Пароход отходит в восемь.
— Что это? — спросил Тони, и на этот раз в глазах его был испуг.
— Отойди подальше к окну, и повернись ко мне спиной. Не смотри на меня.
Кэти помолчала и затем заговорила тихим, но твердым голосом, в котором слышалось такое страдание, что Тони казалось, он этого не вынесет.
— Мой отец был заключен в тюрьму по подозрению в тайных связях с Россией во время войны и в тюрьме умер. Мой брат в это время служил в армии, он покончил с собой, потому что не мог перенести позора. Меня держали в тюрьме около года, а потом выпустили под надзор полиции. Большая часть состояния отца пропала. Я продала дом и обстановку и жила только надеждой на окончание войны и на встречу с тобой. Никаких писем, никаких известий от тебя не было. Мои письма пропадали, может быть, их не выпускали из Австрии, — меня считали шпионкой. Мы в Австрии голодали во время войны, и я заболела. После перемирия я пыталась получить разрешение на поездку в Англию, но мне отказали — имевшиеся обо мне сведения были не в мою пользу.
Я пролежала несколько месяцев в больнице, а когда поправилась, мне пришлось уехать в деревню. Я была там, когда ты приезжал в Вену искать меня, я тебе вчера говорила.
Тони стоял, повернувшись к ней спиной, как обещал, и закрыв рукой глаза. Он с трудом дожидался, когда она кончит этот ужасный рассказ, чтобы обнять ее, утешить, сказать, что все это забудется и они будут счастливы. Почему все это могло быть для них какой-то преградой?
— Потом крона потеряла всякую цену, как тебе известно, — продолжала Кэти совершенно спокойно, но таким безнадежным тоном, что сердце Тони все сильнее обливалось кровью, — и со всех концов света явились спекулянты раскупать по дешевке останки погибшей империи. У меня было очень мало денег, потом ничего не осталось. Я пыталась найти работу, все еще надеясь, что ты приедешь или что мне удастся выбраться в Англию. Я получила паспорт, но английский консул отказал мне в визе на въезд в Англию, хотя я умоляла его на коленях. Я продавала газеты на улицах, мыла посуду в ресторанах, а Австрия все нищала и нищала. Улицы были полны безработных…
— О Кэти, — сказал Тони прерывающимся голосом, — зачем тебе продолжать, боже, какой ужас! Но, я слушаю тебя, я тоже должен пережить все это.
А потом позволь мне повернуться и подойти к тебе.
— Нет, подожди. Не оборачивайся. Я голодала три дня, была зима, и я продалась какому-то мужчине за то, чтобы он накормил меня. Потом я думала, что покончу с собой, он был неплохой человек, старался найти мне работу, но безуспешно. Я жила так три месяца, пока меня не наняли мыть полы в магазин, где я сейчас работаю. Вот то, что я хотела сказать тебе, Тони, и вот почему я должна уехать.
Я отдала бы тебе свою жизнь и свою кровь до последней капли, но я не могу отдать тебе опозоренное тело проститутки.
Тони яростно провел рукавом по лицу.
— Могу я теперь повернуться?
— Да.
Кэти по-прежнему сидела на кровати, очень бледная, но совершенно спокойная, с сухими глазами, безнадежно уставившись в пол. Лицо у Тони горело, оно распухло от пролитых и проглоченных слез. Сознавая, что нет более отвратительного зрелища, чем плачущий мужчина, он сказал:
— Кэти, посмотри на меня.
Она медленно подняла голову и встретилась с ним глазами, и, хотя ему казалось, что он подошел уже к самому пределу страдания, выражение бесконечной муки и стыда на ее лице резнуло его как ножом.
— Я, кажется, никогда в жизни не чувствовал себя способным убить кого-нибудь, Кэти, — сказал он медленно, — но сейчас я способен. Я бы убил, я бы превратил в кровавое месиво физиономии тех, кто причинил тебе и нам все это зло, тех, кто издевался, топтал нас ногами, нас с тобой и миллионы таких, как мы. Я убил бы их голыми руками, зная, что делаю доброе дело. Но, Кэти, мы должны вырвать убийство из наших сердец вместе с пережитыми страданиями и горем. Мы должны сеять любовь и счастье там, где люди сеяли разрушение и ужас. Ты говоришь, что твое тело опозорено. А ты думаешь, мое тело не подвергалось ежечасному позору в этой гнусной бойне? Я хуже тебя, я человек, продавшийся убийцам. Посмотри!
Он отбросил халат и показал на обнаженном бедре заживший рубец.
— Вот знак моего позора, на который я должен буду позволить тебе смотреть, терпеть это и знать, что ты будешь видеть его всякий раз, когда я буду стоять перед тобой обнаженным. Даже когда ты в темноте прикоснешься ко мне, ты будешь чувствовать этот рубец на моем опозоренном теле. Меня убивает твоя боль и твои страдания, а не то, что ты считаешь своим позором. И даже если это так, если ты можешь дать мне только опозоренное тело, что я могу дать тебе, кроме тела, подвергавшегося еще более страшному позору? Я не говорю о прощении, — что такое прощение? Но если я принимаю и, не задумываясь, беру на себя твой маленький стыд, можешь ты принять и разделить со мной мой большой позор?
Глаза Кэти были полны слез, и она протянула к нему руки. Тони мигом очутился на коленях у ее ног и стал осыпать поцелуями ее руки, ее колени, ее обнаженные груди и, наконец, поцеловал ее в губы.
Он запрокинул голову и пытливо, с тревогой заглянул ей в лицо.
— Теперь ты останешься, Кэти?
— Да, теперь я останусь, Тони…
— Да?
— Спасибо тебе за жизнь…
Кэти опустила рубашку до талии, и Тони нежно проводил щекой по ее рукам и телу, целовал по очереди ее груди, как вдруг раздался громкий стук в дверь. Прильнув друг к другу, они замерли от неожиданности, и Тони прошептал:
— Что это?
— Мой завтрак. Я просила принести его в семь, а в семь десять должен приехать кучер.
— Пойди к двери, и возьми завтрак. Скажи, чтобы и мне тоже подали завтрак в мою комнату.
Кэти торопливо натянула желтый джемпер, лежавший на кровати, и подошла к двери. Он слышал, как она что-то сказала девушке, и та ответила: «Да, синьорина, это вам», — после чего Кэти распорядилась насчет его завтрака.
— Посмотри, что они прислали мне! — восхищенно сказала Кэти, когда дверь закрылась. — Настоящие булочки, мед, фрукты и массу молока! Как мило с их стороны. Это, вероятно, их прощальный подарок, они ведь думали, что я уезжаю.
Ставя на стол поднос, она подняла глаза и увидела, что Тони улыбается.
— А! — вскричала она. — Теперь понимаю. Это ты позаботился.
— Мне бы следовало, пожалуй, уступить им эту честь, но я так жажду доставить тебе удовольствие, что хочу заявить свои права. Это правда, я так распорядился. А теперь, Кэти, как только девушка уйдет, тащи все это ко мне, и мы позавтракаем вместе на моей террасе. Торопиться нам некуда, телеграммы можно будет послать и позже.
— Отлично. Но иди скорей. Она сейчас вернется.
Тони затворил за собой дверь, но снова открыл ее и просунул голову.
— Кэти.
— Что?
— Жаль, что в этой комнате нет большого зеркала.
— Почему?
— Чтобы ты могла увидеть себя в этом желтом джемпере и голубых штанишках. Это очаровательно.
Захлопывая дверь, он услышал, как Кэти засмеялась, и смех ее прозвучал обещанием счастья.
Тони босиком добежал до своей комнаты, так как услышал на лестнице шаги девушки, подымавшейся с его завтраком. Он едва успел юркнуть в постель, как она постучала в дверь и вошла, услыхав его «avanti».
— Поставьте поднос на стол, — сказал Тони, — и драйте мои брюки.
Он пошарил в карманах и вынул пятнадцать лир.
— Синьорина заказала фиакр к пароходу, — сказал он, отдавая девушке деньги, — но она не едет и просила меня вчера вечером сказать вам об этом.
Дайте это кучеру и скажите ему, чтобы он приезжал на греческие календы [177].
— Когда, синьор?
— На греческие календы. Он поймет.