Кэти пошевелилась в темноте и взяла его руку.
Тони подумал, не догадывается ли она о его мыслях, или просто инстинктивно почувствовала его волнение.
Он говорил себе: «Да, может быть, когда-нибудь, но еще не теперь — не скоро, не раньше, чем я узнаю, что она чувствует то же, что и я».
Часы пробили половину, и голос Кэти, чуть дрогнув, сказал:
— Дай мне сигарету, Тони.
Протягивая ей зажженную спичку, вспыхнувшую, как маяк, после долгой темноты, он с огорчением увидел, что Кэти тихонько плачет. Спичка потухла, и темнота еще больше сгустилась. Тони сказал:
— Тебе грустно, Кэти? Ты думаешь о чем-нибудь невеселом?
— Я плакала, потому что я счастлива, — все мы, женщины, таковы, вечно готовы о чем-нибудь поплакать, — а думала я о том, что, если бы не чудо за чудом, я сидела бы сейчас в вагоне третьего класса, и поезд только тронулся бы из Неаполя, а я плакала бы навзрыд. И я так расчувствовалась, что мне вдруг стало грустно за ту одинокую женщину, которой сейчас нет, и за всех одиноких женщин, и мне захотелось всех их утешить. И потом, я еще не могу привыкнуть к тому, чтобы чувствовать себя уверенной в своем счастье, спокойной за него. Не сердись, Тони, если я иногда погрущу немножко, вспоминая прошлое; дай мне время, чуточку времени, чтобы привыкнуть жить в твоем солнечном свете, после того как я так долго жила в темноте.
Тони не знал, что ответить на это, и у него сжалось сердце. Он сказал, стараясь говорить как можно непринужденнее:
— Я готов ждать столько, сколько ты захочешь, моя Кэти, располагай собой свободно. Мы с тобой наполовину шутили, когда уговаривались, что ты будешь распоряжаться всем временем, которое мы проводим вместе. Но давай продлим твою диктатуру. Я сам чувствую, что пробуждаться для новой жизни почти так же болезненно, как умирать для старой. Будь бережна к себе, оставайся одна, когда захочешь.
Я не буду торопить тебя. Только об одном прошу — будь откровенна. О многом я догадываюсь, многое я могу сделать или не сделать, инстинктивно, но есть много такого, о чем ты должна говорить мне. Если тебе нужна передышка, если ты хочешь установить какие-то пределы, скажи мне — не будь несправедлива, не думай, что я тщеславный дурак, который может обидеться. То, что я знаю, я знаю.
— А что ты знаешь?
— Что мы не могли бы теперь расстаться, даже если бы пытались, и теперь всегда будем вместе.
— Я и не думала о расставании, Тони. А ведь еще сегодня утром, всего каких-нибудь пятнадцать часов назад, я была в таком отчаянии, в таком отчаянии из-за того, что… но ты знаешь, мне незачем это повторять.
— Неужели это было только сегодня утром! — воскликнул Тони. — Неужели это еще все тот же день? Я теперь буду считать время по переживаниям, а не по часам или по четвертому измерению. Может быть, у счастливых народов нет истории, но у счастливых людей она есть. Да если бы я умел, я написал бы целую книгу о нашем сегодняшнем дне.
Кэти помолчала минутку, и он увидел в темноте огонек ее сигареты, то разгоравшейся, то затухавшей.
Наконец она шутливо и весело сказала:
— Мы сегодня рано встали, милый, и за один день прожили целую жизнь. Если ты не устал, то я устала. Я пойду спать.
— Конечно, иди сейчас же и ложись, — ответил Тони, вставая.
— Не зажигай свет, — сказала Кэти, — я и так вижу.
Она ощупью нашла его руку и, держа ее в своей, сказала все так же весело, но более нежно:
— Тебя ждет еще один сюрприз, Тони. Вчера вечером я не впустила тебя к себе в комнату, а сегодня я приду к тебе, если ты хочешь.
Вместо ответа Тони поцеловал ее, и она шепнула:
— Я войду храбро, без стука, как только часы пробьют десять.
Когда она ушла, Тони зажег свет, показавшийся ему ослепительным. Он затемнил его, насколько мог, своей пижамой, затем умылся и разделся, закрыл ставни и лег на свежие простыни, поджидая Кэти.
Кэти сказала правду, они устали, и он уже впал в полудремоту, когда услышал, что дверь открылась, и увидел, как Кэти вошла и повернула в дверях ключ. Она подошла к постели и тихонько поцеловала его, потом сбросила халат — надо купить ей другой, понаряднее, подумал Тони, — скинула туфли и присела на край постели.
— А ты не хочешь лечь? — спросил он, откидывая простыни. — Ты озябнешь.
— Ну, за одну минуту, что я посижу тут, не озябну, — ответила Кэти и взяла его за руку. — Тони, ты когда-нибудь видел женщину, влюбленную без памяти, вот так я влюблена в тебя. Я сейчас люблю тебя еще больше, чем утром, — хотя мне и тогда казалось, что сильнее любить нельзя, — и это потому, что ты так бережно отнесся ко всему, что во мне еще не зажило. Но…
— Но что? Скажи мне!
— Будет ли это нечестно по отношению к тебе, нехорошо и неженственно с моей стороны, если я буду только лежать в твоих объятиях, и мы просто будем спать вместе?
— Мне так легко делать все то, что ты хочешь, и ничего другого у меня даже и в мыслях не будет.
Я и не жду большего. Господи! Разве не довольно того, что я держу тебя в своих объятиях после всех этих даром загубленных лет!
X
Каждое утро они завтракали не спеша на террасе, кроме тех дней, когда дул сирокко, — тогда Кэти завтракала в постели, а Тони сидел возле нее. В солнечные дни они шли после полудня к морю, в бухту между скал, и купались. Никто никогда даже близко не подходил к этим местам; там не было ни садов, ни слив, требующих ухода; места для ловли рыбы и маяк были на другом конце острова, а сети для ловли перепелов расставлялись выше, на расстоянии мили или больше. Тропинка, ведшая туда, так заросла дроком и ракитником, что тот, кто не знал о ней, вряд ли мог ее разглядеть, а те немногие любители прогулок, которые поддавались соблазну пойти в этом направлении, обычно доходили до обрыва, а потом поворачивали обратно. По утрам Тони и Кэти отправлялись в ее любимый уголок или лазили по горам, разыскивали незнакомые тропинки; иногда они спускались на пьяццу, чтобы купить книг или мороженого, а иногда просто сидели в саду. Но читать удавалось редко — им так много нужно было сказать друг другу, а в этом благословенном климате только калеки — да ипохондрики сидят дома. И каждую ночь Кэти спала в объятиях Тони, постепенно освобождаясь от сковывающего ее страха, но все еще воздерживаясь от радостей плоти. Иногда, лежа около спящей Кэти, томясь желанием и нежностью, Тони с грустью раздумывал о том, как жестоко ранила ее жизнь.
Страшно было подумать, что Кэти, непосредственная, пылкая Кэти прежних дней, подверглась такому унижению, что ей приходится заново учиться радости физической близости, что она чувствует себя опозоренной и не может отдаться своему возлюбленному, пока не окунется в счастье и оно не смоет с нее следы перенесенных обид. Что сталось с мужчинами и женщинами, что они в своем безумии превратили радость жизни в яд и называют любовью убийство?
Как-то утром, спустя дней десять после приезда Тони на Эа, ему подали на подносе с утренним завтраком целую пачку писем, пересланных из Мадрида.
— Ничего особенно интересного, — сказал он Кэти. — Это дружеское письмо от некоего Уотертона, которого я очень люблю, хотя мы с ним никогда не были близки. Это дурацкие письма от разных других лиц. Банкир просит мою подпись. Вот и все — кроме этого.
И он помахал нераспечатанным письмом. — Что это?
— Письмо от Маргарит.
— По-моему, тебе надо прочесть его, не откладывая, — сказала Кэти спокойно.
— Да, я и сам так думаю, только боюсь. Страшусь камня, который люди могут бросить в сад Гесперид [193]. Ну, надо решиться.
Он быстро пробежал письмо, а Кэти с беспокойством следила за выражением его лица.
— Но это же поразительно! — воскликнул он.
— Что такое?
— Подожди минутку — я должен прочесть еще раз, повнимательней.