Выбрать главу

Один раз она подняла глаза и перехватила его взгляд. Тони с виноватым видом уставился куда-то в сторону, но уже после того, как встретился с ней взглядом. Тони старался больше не смотреть на нее, но, когда девушка встала из-за стола и легкой, изящной походкой направилась в отель, проводил ее взглядом.

Терраса комнаты Тони была вся залита солнцем, а земля и море ослепительно сверкали. Он немного прикрыл ставни, достал новый блокнот и записал:

За, апрель 1914 года. Я хорошо сделал, приехав сюда. После того как я три месяца только и делал, что осматривал достопримечательности, мне необходимо было передохнуть, чтобы привести в порядок свои мысли, прежде чем вернуться в Англию. Я пришел к убеждению, что в одиночестве я лучше все воспринимаю и получаю больше удовольствия, чем в обществе Робина, который почти всегда раздражает меня каким-нибудь расхолаживающим замечанием. Он ужасно боится признаться, что ему что-нибудь нравится, и ему кажется, что уронит себя, похвалив что бы то ни было. Он говорит, что никогда не позволит себе подчиниться женщине; считает, что всегда нужно оставаться господином самому себе и ей. Мы постоянно спорили на эту тему. «Нельзя отдавать всего себя», — твердил он, Я возражал, что человек должен отдавать себя целиком, так же как и его должны принимать полностью, и что это и есть идеал, к которому надо стремиться, а не довольствоваться какими-то половинчатыми отношениями. Он рассердился и сказал, что женщины подобны плющу, им только поддайся, они просто задушат, так пристанут, что и не вырвешься, что все они паразиты, и мужчина им нужен, чтобы пустить на нем корни и цвести. Бери от них то, что тебе надо, а потом сразу порывай. Я сказал, что для меня это невозможно, и он напророчил мне семейную жизнь в мещанском коттедже с садиком, среди детских колясочек, и еще больше рассердился, когда я сказал ему, что все, что он мне пророчит, это — неизбежный конец его собственных преобразовательных теорий.

Робин боится, что если он даст волю своему естественному влечению к пластическому искусству, то станет «эстетом». А по-моему, это неверно, — как можно почувствовать какое-нибудь произведение искусства, не отдаваясь ему полностью, чтобы оно захватило вас всего? Но эстет — это своего рода антиквар. И тот и другой ценят внешние впечатления и упускают самую суть. Мораль, скрытая в искусстве, ничего не навязывает, она не поучает. Это процесс очищения, это восстановление высших ценностей физической жизни, — единственной настоящей жизни.

Всякое искусство, каков бы ни был способ его выражения, пытается облечь плотью, сделать ощутимыми бесчисленные духовные восприятия и переживания, которые нельзя выразить просто, как нельзя объяснить слепому человеку, что такое свет. Художник может считать, что его искусство самоцель, но тот, кто воспринимает его, видит, что это не так, — обезьяна это еще не человек. Грустно, если искусство не поведет вас дальше, не обострит ваше восприятие и не приведет к пониманию живого мира, человеческой природы и бесконечного разнообразия взаимоотношений, которые оно отображает.

Здесь, в Италии, многие поколения художников научили меня понимать, что жизнь — это поистине самоцель. Если мы не живем сейчас и здесь, мы все равно что мертвы. Если бы существовала загробная жизнь, я бы считал, что для того, чтобы заслужить ее, нужно прожить эту жизнь со вкусом, как говорил Скроп. Мне кажется, богу должно быть очень досадно, когда все его прекрасные дары ханжески возвращают ему обратно. И я иногда представляю себе, как он расправляется с этими людьми, заставляя их жить снова и снова, причем они всякий раз отравляют себе эту жизнь во имя того, чтобы приготовиться к следующей. А я молился бы так:

«Господи, я прожил жизнь, которую ты мне дал, так полно и щедро, как только позволяла мне моя природа, и если я не использовал какой-нибудь твой дар или злоупотребил им, то только по неведению. Если мне не предстоит другой жизни, прими мою благодарность за эту единственную искру твоего прекрасного творчества.

Если меня ждет другая жизнь, будь уверен, что я постараюсь воспользоваться ею еще лучше, чем этой. А если ты не существуешь, это неважно — все равно я преисполнен благодарности».

Когда Энтони проснулся на следующее утро, к его удивлению и досаде бушевал сирокко. Верхнюю часть острова окутали огромные клубившиеся тучи, готовые вот-вот разразиться бурным ливнем. Мокрый двор был усеян опавшими апельсинами и лимонами, ранние розы осыпались от жестоких порывов ветра, оливковые деревья метались из стороны в сторону, встряхивая то влажно-зеленой, то матово-серебристой листвой. Растрепанные листья высокой пальмы взлетали, развеваясь по ветру, как волосы безумной амазонки. Сквозь просветы в тумане виднелись проблески темно-свинцового моря, вздымавшего горы пены.

Когда прислуга пришла убирать его комнату, Тони грустно сошел вниз, в общий зал, душную, заставленную стульями комнату, похожую на мебельную лавку. Большой стол был завален старыми иностранными журналами на многих языках; по-видимому, эти журналы были оставлены прежними постояльцами.

Тони пытался извлечь что-нибудь из этого старья, когда вошла девушка, которую он заметил накануне.

Он встал, поздоровался и, начав с разговора о. сирокко, очень быстро разговорился с ней, как со старой знакомой. Быть может, ее сходство с Эвелин способствовало этой непринужденности, кроме того, ему было особенно приятно, что она как будто сразу поняла его. Она сказала, что у них, по-видимому, много общего во взглядах на жизнь, чего ему до сих пор не приходилось слышать ни от кого из своих знакомых соотечественников. Ей казалось совершенно естественным, что молодой человек может путешествовать без какой-либо определенной цели, а просто для того, чтобы посмотреть свет и людей. Это было такое облегчение — не чувствовать необходимости как-то оправдываться, придумывать на свой счет разные сложные, объяснения или лицемерно вздыхать по поводу того, что в Италии так мало играют в гольф и в теннис. Он узнал, что она австриячка и зовут ее Катарина, или Кэти.

— А меня зовут Энтони, или Тони, — сказал он. — Я англичанин.

Она улыбнулась. — Я уже догадалась, — промолвила она.

— По чему? По акценту?

— Нет. Вчера, когда я перехватила ваш взгляд, вы: покраснели и отвернулись. Будь вы европеец, вы продолжали бы глазеть на меня до тех пор, пока я вас бы не отчитала.

— Мне кажется, мы отличаемся какой-то наивностью и неуклюжестью, — сказал Тони. — Не говорите этого! — горячо воскликнула она. — Если бы вы знали, как надоедает эта обезьянья кичливость итальянцев. Одно из хороших качеств англичан то, что они относятся к женщине с уважением.

— Я был бы рад, если бы это было так, — возразил он задумчиво, — но боюсь, это только внешняя благовоспитанность. В глубине души большинство англичан презирают и недолюбливают женщин — даже в их вежливости чувствуется какое-то пренебрежение.

— И вы такой?

— Нет. Я… — он остановился, испугавшись, не сказал ли чего-нибудь лишнего и не показался ли ей глупым. — Откуда вы так хорошо знаете английский язык?

— У меня тетка англичанка, и я два раза гостила у нее. Я так люблю Англию! Не только Лондон, но и ваши усадьбы с вековыми деревьями, — все это прочное благополучие и уют!

— Да, это та Англия, которую мы охотно показываем иностранцам. Но это только лицевая сторона.

Один хороший толчок, и все рухнет.

— Ну, зачем вы так говорите! Это, может быть, справедливо относительно такого, — как это говорят? — анахронизма, как австрийская империя. Но только не Англии. Англия — это столп мира.

Тони покачал головой.

— Долго объяснять, но когда-нибудь мы с вами поговорим об этом.

Поток солнечного света внезапно ворвался через стеклянную дверь.

— Смотрите, — сказала Катарина, — туман рассеялся! Хотите, пойдем погуляем? Здесь, в самом конце острова, есть очень хорошее местечко.

Влажный воздух казался особенно чистым и благоуханным после душной комнаты. Ветер затихал, но в горах туман все еще висел на вершинах, то закрывая солнце, то расступаясь под его жгучими лучами.

Над морем небо уже совсем расчистилось.