Взгляд его упал на Скропа, уставившегося на него с любопытством и даже как будто с легкой насмешкой. «Ладно, старина, — подумал он, — ты уже принадлежишь могиле, а не мне, но ты выслушаешь меня».
— Поймите меня, — сказал Энтони, откашливаясь, чтобы скрыть дрожь в голосе, — сейчас не время ныть, и я не ною. И не прошу сочувствия. Плевать мне на него. Вы, и не только вы, учили меня, что мир — это какая-то обитель радости и почти непрерывного блаженства. То же самое говорили мне мои чувства и инстинкты. Но люди научили меня иному. Я уже больше не пытаюсь представить себе, чем мог бы быть этот человеческий мир, — мне достаточно знать, каков он есть. А он гнусен. Ах, — перебил он, когда Скроп попытался было что-то сказать, — я знаю, что в мире больше кротких овечек, чем хищных волков, но какой от этого прок, если они вечно позволяют волкам одолевать себя, и так это было и будет всегда, во все времена. Вы только что говорили, чтобы я не тешил себя несбыточными мечтами. Вам кажется, что я все еще нуждаюсь в таком предупреждении?
— Нет, — сказал Скроп мягко, — но не обрекай себя и на воображаемый ад. Мне кажется, ты что-то слишком рано разочаровался в человечестве, с годами люди становятся терпимее. Мне нечего доказывать тебе, что твой случай не единичный, — вероятно, тебе это и самому приходило в голову.
В сущности, ты оказался счастливее многих других.
Но разве так уж важно уцелеть? У меня, правда, сжималось сердце за вас, молодежь, но разве это не прекрасный жест рискнуть жизнью, даже лишиться ее из удальства, ради чего бы то ни было.
— Нет! Нет! — сказал Тони убежденно. — Это пустые слова. Если я отдам свою жизнь, то за что-нибудь, что покажется мне более существенным. Ваше «удальство»— это глупый и мерзкий обман. Я зол на себя за то, что был пешкой в этом поединке двух зол. Меня утешает только то, что я был совершенно бесполезной пешкой. Я искренне надеюсь, что не стоил ни своего содержания, ни жалованья. Уверен, что не стоил. Но самый факт, что я решил остаться жить, означает, что я не считаю жизнь адом и верю в себя, верю в человечество.
— Значит, ты думал о самоубийстве? — быстро спросил Скроп.
— Да, конечно. И оставил эту мысль. Я не дам им уничтожить себя до конца. Вот я смотрел сегодня на эти первые зябкие цветы, а недавно я чувствовал около себя женское тело, — все это говорит мне, что я еще не совсем уничтожен и снова живу, вернее, снова начинаю жить. Но только теперь я уже буду осторожнее и хитрее.
Он вдруг замолчал, потом, переменив тему, начал подробно и откровенно рассказывать о Кэти и Маргарит. Скроп слушал его внимательно, потом сказал:
— Я, конечно, постараюсь достать тебе паспорт и визу. Нечего говорить тебе, что я отнюдь не persona grata [60] у нынешних заправил. Во время войны ко мне не раз присылали посмотреть, не укрываю ли я немецких эмиссаров; конечно, никого не нашли и удовольствовались тем, что реквизировали моих лошадей. Но у меня есть один человек, я ему напишу, — словом, сделаю все, что могу.
— Вы так великодушны, это будет замечательно, — сказал Тони, — я только этого и прошу. Если я найду ее, мне кажется, я найду источник жизни. Ну, а если нет…
Он махнул рукой, словно говоря «и все-таки я не сдамся».
— Стариков всегда обвиняют, — задумчиво начал Скроп, — в чрезмерной осмотрительности и хладнокровии, в том, что они забывают, что когда-то сами были молоды, и поэтому стараются расхолодить горячую кровь. Но мне хочется спросить тебя, а не считаешь ли ты, что тебе следовало бы быть осторожнее с этой девушкой англичанкой? Вполне ли ты честен по отношению к ней? Может быть, более честно, более достойно джентльмена порвать с ней совсем?
— Умозрительно, с какой-то идеальной точки зрения — да, с житейской — нет, — отвечал Тони. — Вы забываете, что я человек, который борется за свою жизнь, своего рода Исмаил, отверженный всеми.
Ведь даже католическая церковь дает отпущение грехов голодному, который украл кусок хлеба, чтобы не умереть с голоду. Ну, так вот я такой же умирающий с голоду человек. Мне опротивела смерть, Опротивели мертвые тела, холодное одиночество и разговоры о чести. Близость живого женского тела возвращает мне жизнь. Кроме того, я не знаю, что Ждет меня в будущем. Может быть, я не найду Кэти, может быть, между нами окажется пропасть.
И может быть, я буду нуждаться в Маргарит. А кроме того, я должен сохранить дружеские отношения с отцом.
— Это не те правила, в которых я был воспитан, — сказал несколько презрительно Скроп.
— Не сомневаюсь. — Тони не мог подавить нотки горечи, прорвавшейся в его голосе. — Но ведь вас не растили на убой. Я брал от жизни то, что мне посылала судьба. Почему бы и женщинам не поступать так же. И не верю я в ваше рыцарское благородство, Скроп. Это была просто вежливая форма презрения. С тех пор многое изменилось. У нас совсем другие взгляды. Мы утратили ваше чувство собственничества, вашу потребность устойчивого уклада.
И в то же время мы придаем больше значения физической близости, цветению жизни. Вы подходили к женщинам с точки зрения общественного мнения — они были либо париями, презираемыми и доступными, либо госпожами, безупречными и недосягаемыми. Мы же подходим к женщине, как к человеку, который имеет право так же свободно распоряжаться своим телом, как каждый из нас. Правда, идеал — это одна женщина, но как найти ее, если не путем испытаний и ошибок?
Скроп покачал головой.
— Я не думаю, чтобы женщины могли перемениться. Они всегда будут висеть камнем на шее мужчины. Ты на опасном пути, мой мальчик. Будь осторожен. Если женщина сходится с тобой не любя, она заставит, тебя расплатиться за это; а если она любит, она заставит тебя заплатить еще дороже.
— Но что же мне делать? — нетерпеливо воскликнул Тони. — Я не евнух и не гомосексуалист.
— Подчиниться судьбе, — мрачно сказал старик.
— Да, подчиниться судьбе, — повторил Тонн еще более мрачно.
Прощание было тягостным. Энтони знал, что больше не увидит Скропа в живых, и ему было так больно, что он сам удивлялся. На глазах у него умирало столько людей, и молодых еще людей, что, казалось, он мог бы отнестись равнодушно к смерти старика, жизнь которого была по крайней мере полной, если и не вполне счастливой. А он почему-то был так угнетен этим, как если бы одна эта смерть заставила его мучительно ощущать все другие, а само расставание причиняло такую боль, словно оно происходило на краю могилы.
Сквозь эту всеподавляющую горечь прощания прорывались и другие горькие чувства. Энтони понимал: его старый друг разочаровался в нем, он не одобряет его, не стремится больше его понять.
И ему казалось, — а почему, он и сам не мог бы сказать, — что завет Скропа «живи со вкусом» приобретал теперь несколько иное значение благодаря следующей существенной поправке: «но в пределах общепринятых правил». Ну, не горько ли сознавать, думал Тони, что грохот войны сделал Скропа робким и заставил его спрятаться под защиту старых, но уже явно обрушивающихся стен? И потом эта смесь былого великолепия с непривычной бедностью в доме — нельзя допускать, чтобы люди чувствовали жалость к привилегированным представителям прежней блистательной жизни. И, наконец, крушение старого идеала. Да, в этом не приходится сомневаться — Скропы утратили силу, они неспособны больше вести, они беспомощны перед этими могучими силами современности. И все же Тони более чем когда-либо верил, что человеческие существа не механизмы и никогда не станут механизмами, не уподобятся машинам. Они — живая ткань, сложные и высокоразвитые живые организмы и стимулом их жизни всегда должно быть нечто личное, а не отвлеченное.
Люди, потерявшие вождя.
Обо всем этом он рассуждал сам с собой, идя от маленькой станции к деревне Анни, и все его попытки разобраться в этих неразрешимых противоречиях не приводили ни к чему. Он не видел никакой общественной жизни, которой он мог бы отдать себя, следовательно, он должен вернуться к тому же, с чего начал, постараться устроить как-то свою личную жизнь. Но представлять себе общество в виде римской арены, полной разъяренных хищников, и себя самого в качестве одной из убегающих жертв было отнюдь не утешительно. Он так обрадовался, когда подошел к деревне, что сразу выкинул из головы и эти и тысячи других бесплодно терзавших его мыслей.