Выбрать главу

А того, кто оплошал, майор распекал «на всю катушку». Причем к проштрафившемуся он обращался только на «ты». У меня и сейчас звучит в ушах его разгневанный голос:

— Бурнос! Я с тебя шкуру спущу за курсантов…

Или:

— Григорьев, ты мне кого привел? Не «язык» это, а дерьмо!..

Порою комбат иронизировал:

— Подумаешь, герой — ефрейтора взял в плен!..

Эта ирония, эти «подначки» действовали сильнее длинных и нудных нотаций.

А однажды — об этом я уже рассказывала — Шорин расчувствовался до того, что обнял и поцеловал командира роты лейтенанта Семина. Я даже глаза протерла: не могла поверить в такое. Но это действительно было. Это было в тот раз, когда к командному пункту батальона прорвались вражеские автоматчики и Шорин, в сущности, вел бой один. Положив немало фашистов, он чудом остался цел — выручила подоспевшая рота Семина. Будто сейчас вижу: комбат пожал руку ротному, расцеловал его, произнес несколько слов и как ни в чем не бывало зашагал в сторону командного пункта.

Но вообще-то собственные эмоции командир батальона обнаруживал редко. Пустых слов, пущенных просто так, на ветер, я от него никогда не слышала. И долгих речей он не любил. Зато обладал способностью двумя-тремя словами поднять дух бойца. Помню, как повеселели глаза много пережившего, только что вышедшего из окружения ополченца, когда майор мимоходом бросил ему:

— Ну-ну, орел, выше голову!.. За одного битого двух небитых дают…

И еще одна шоринская черта — к командирам он относился много строже, чем к курсантам, и требовал от них подчас, казалось бы, невозможного. Слыша, какие задачи ставит комбат перед лейтенантом Григорьевым, я, каюсь, нередко думала: «За что он так не любит Бориса?..» И вот после войны полковник Б. А. Григорьев показал мне одно из писем, полученных им от Николая Александровича. Я перечитала это письмо не раз и не два, и многое запомнила наизусть. Да простят мне адресат и автор письма, что я его процитирую здесь. «Посылал я тебя в тыл к немцам, ставил немыслимые задачи, — писал Шорин Григорьеву. — Больше всех доставалось тебе. Из шестнадцати моих лейтенантов ты у меня был самый любимый. Но выражалась моя любовь к тебе в том, что посылал я тебя в самое страшное пекло войны, с самыми отчаянными задачами, подчас на верную смерть. А все потому, что доверял тебе и знал, что немыслимые задачи можешь выполнить только ты, и никто больше…»

В откровенных словах этих, как мне кажется, — ключ к непростому характеру Николая Александровича Шорина.

Теперь-то я понимаю, что не был он железным и тогда, в суровом сорок первом. Были у него чувства, была душа. Но своеобразный панцирь покрывал его душу. Панцирь, отлитый из твердого сплава мужественности, сдержанности, умения жить только тем, что способствовало победе над врагом. Душа глубоко внутри, а сверху — непробиваемая броня. Но это стало ясным теперь. А летом и осенью сорок первого нам казалось, что у комбата нет ничего личного. О себе, о своих переживаниях, о семье он никогда ни с кем не говорил. Знали мы только, что жену его зовут Ниной, что майор отправил ее с детьми на восток и что, с тех пор как ушел эшелон, не было от них никаких вестей.

Зато известны нам были некоторые штрихи воинской биографии нашего командира. Был он до 1935 года пограничником-кавалеристом на старой советско-польской границе. Причем сначала командовал взводом кавалерийской маневренной группы, а потом был инструктором и старшим инструктором боевой подготовки отряда. Некоторое время Шорин преподавал во 2-й харьковской пограничной школе — обучал курсантов кавалерийской тактике. Но он сам стремился совершенствовать свое воинское мастерство. И это стремление привело его в Ленинградскую военную кавалерийскую школу. Окончив ее, Николай Александрович командовал взводом в полковой школе 9-й кавдивизии 2-го кавалерийского корпуса. Потом был приказ командующего Киевским военным округом о переводе Н. А. Шорина в погранотряд войск ОГПУ. Уже перед самой войной получил он назначение в военно-политическое, пограничное училище имени К. Е. Ворошилова и прибыл в Новый Петергоф.