Я – белый шар, я не вмещаюсь в рамку. И раз за разом я бьюсь своим костяным лбом в плотный строй общей массы. Если все голосуют за, я – против, если все против, я – за. Не важно за и против чего, главное – не так, как все. Если все едут на экскурсию, я прячусь в шкафу, чтобы меня не нашли и забыли. Не потому, что не хочу ехать. Потому что не хочу со всеми. Я прихожу на кружок по рисованию в шапке и получаю замечание – это запрещено. Я уношу стакан с компотом из столовки – замечание. Стоя на кровати, громко пою перед сном гимн России – замечание. Втихаря ухожу погулять и опаздываю на обед – выговор.
Лейкина нарывается! Она допросится! Доиграется! В комиссию по делам несовершеннолетних её!
Надо ли говорить, что меня не любили?
У меня была только одна подруга. Хотя почему была? Она есть. И надеюсь, останется навсегда. Маша Фестивалева по прозвищу Африка, такая же отказница, как и я по первому своему сиротству. Смуглая красавица с кожей чуть в желтизну, подобно страницам старых книг, с курчавой чёрной гривой и чёрными же, маслянисто блестящими из тени густых ресниц, глазами. Дитя русско-арабской дружбы.
Она оказалась моей соседкой по комнате, кроватки стояли рядом. Всего кроватей было четыре, и они жались друг к другу, между ними даже не было тумбочек, те расположились в ногах. Всю первую ночь я поскуливала, прижимая к груди вместо плюшевой игрушки свой единственный оставшийся сапог. Маша, наверно, слышала. Утром она сказала мне:
– Если я подарю тебе свои карандаши, ты больше не будешь плакать? Знаешь, какие у меня карандаши?! – она открыла большую клеенчатую коробку. – Смотри, сколько. И еще фломастеры. И краски. Возьми и не плачь, пожалуйста.
Мы сидели с ней за одной партой. На уроке рисования она попросила:
– Можно я возьму твой карандаш?
Она надавила на слово «твой», и мне открылось: Маша отдала мне своё самое дорогое, то, что было только её, как мой несчастный сапог.
– Бери, – кивнула я, – и давай, это будут НАШИ карандаши.
С тех пор мы не расставались: Ленка-Сапог и Машка-Африка.
Детдом, в который я попала второй раз, был новым и образцовым. Его выстроили на окраине города в таком же новом и образцовом микрорайоне разноцветных многоэтажек. Большое здание со спальнями, столовкой, кучей кружков и нехилым залом со сценой и пианино. Плюс учебный корпус для началки. Они, те взрослые, что управляли нашей детдомовской массой, считали, что маленьким лучше быть всегда вместе. Это называлось модным словом «социализация». Для меня социализироваться означало ходить строем – на завтрак, в класс и обратно в спальный корпус.
С пятого класса мы пошли в обычную городскую школу. Не совсем рядом, четыре остановки на автобусе. Нас снабжали проездными. Но каждый раз в сентябре система выдачи именных ламинированных карточек раскачивалась пару недель, и нас обеспечивали наличкой. Мы с Африкой бегали в школу пешком, копили эту мелочь, сначала на пирожки и морожку, потом на первую подростковую косметику: помаду, тушь и тени.
Лет в четырнадцать я влюбилась и одновременно осознала свою некрасивость – блёклость, плесневую белёсость, незаметную мышастость. Кругленькое карманное зеркальце демонстрировало по очереди короткие рыжеватые реснички над желтым узким глазом, тонкие бледные губы, жиденькую выцветшую чёлочку.
– Глупая ты, Ленка, – говорила Машка, – у тебя лицо, как лист бумаги, что хошь, нарисуешь. Не то что я. Мне вот всегда одно и то же носить, – она показывала язык своему отражению.
Медленный танец на дискаче в школе. Мы уже в десятом, нам можно. Я стену подпираю, а Машку пригласил тот самый, по которому я уже третий год вздыхаю, Севочка из параллельного. Только чё-т недолго они плясали, и минуты не прошло, Африка отпрянула от кавалера и кулаком ему под дых. Он согнулся, а она ко мне:
– Пошли отсюда!
И потом, на улице уже, когда до дому чапали:
– Сволочи! Все сволочи! Думают, если детдомовская, значит, давалка. Этот козлина сразу мне: «Давай по-быстрому перепих устроим. У меня ключ от кабинета математики есть». Ненавижу их всех. Глаза их ненавижу, смотрят, будто грязными руками мацают. Гонор ихний ненавижу – едва дрочить научился, а уже мачо строит из себя, альфа-кабздох недоделанный.
Я поддакивала.
Меня-то никто даже глазами не мацал. Мне только мечтать оставалось. И постепенно, лёжа после отбоя в кровати, я вымечтала Его. Лицо Его было нечётким, оно плавилось, менялось, как в пластилиновом мультике – то это были черты того самого Севочки, то молодого Алена Делона, то Данилы Козловского. Но теплота и нежность крепких надёжных рук, ладони с длинными чуткими пальцами, рост, такой, что мне приходилось задирать голову, чтобы с близи глянуть в его лицо, бархатный голос – выкристаллизовались в моём сознании и во всех ночных видениях были постоянными. В мечтаниях со мной происходило что-то нехорошее, горестное, и Он утешал меня – объятие, Его ладони на моем затылке, мягкие губы склевывают слезинки с моих щёк, в каком-то фильме, кажется с Делоном, была такая сцена. Или мы с Ним куда-то бежим, скрываемся, и вот все хорошо – балкон, нависающая луна, объятие, Его голос шепчет ночным ветром или ветер Его голосом: