Я понимаю, говорит Эльфи. Мне очень жаль, что все так получилось. Она проводит рукой по волосам и вздыхает.
У меня в сумке пищит телефон. Я отключаю звук.
Послушайте, говорит Дженис. Мы ни о чем не жалеем. Да? Вы не сделали ничего страшного или плохого. Вы действовали по наитию. Да? Вам хотелось прекратить страдания. Это понятно, и мы попытаемся вам помочь прекратить ваши страдания, но другим способом. Здоровым способом. Да, Эльфрида? Конструктивным. Мы начнем все сначала. Она садится на ярко-оранжевый пластмассовый стул.
Да, говорит Эльфи. Да.
Ей неуютно, потому что она чувствует себя глупо. Эти слова Дженис, ее жизнерадостный тон… Но Дженис – еще мать Тереза по сравнению с другими медсестрами психиатрического отделения, и Эльфи крупно повезло, что ее не бросили, голую, в пустую бетонную комнату с дыркой в полу для слива воды.
Как вы, Йоланди? – спрашивает Дженис. Как настроение? Она обнимает и меня тоже. Я отвечаю: Нормально. Спасибо. Просто переживаю. Немножко.
Конечно, переживаете, говорит Дженис и выразительно смотрит на Эльфи, которая отворачивается к стене.
Эльфрида? Дженис хочется видеть ее глаза. Я откашливаюсь со значением. Эльфи снова вздыхает и все-таки поворачивается к Дженис. Я вижу, что она злится, главным образом на себя. За свою неудачную попытку. Но она честно старается быть вежливой, потому что «хороший тон» – ее новый лозунг. Раньше это было слово «любовь», но чем чаще она его произносила, чем больше оно походило на нечто, обреченное на погибель, на хрупкую восковую фигурку, из-за чего Эльфи впадала в панику и принималась плакать навзрыд. Ну так перестань его произносить! – говорила ей я. Да, Йоли, отвечала она. Я сама понимаю, и все же… Я спросила: Что все же? Эльфи мне объяснила, что она себя чувствует точно как тот человек, о котором однажды прочла в газете: он был слепым от рождения, а потом в возрасте сорока с чем-то лет ему сделали операцию на роговице, и он внезапно прозрел. Ему говорили, что теперь его жизнь будет удивительной и прекрасной, но мир вокруг был ужасен: мир со всеми его угнетающими недостатками, с его двуличностью, с его гнилью и грязью, с его тусклой скукой и беспросветным унынием. Тот человек впал в депрессию и вскоре умер. Он – это я! – заявила Эльфи. Я ей напомнила, что она-то всегда была зрячей, и она возразила, что так и не приспособилась к этому миру, не притерпелась к нему, не сумела принять. Как говорится, росток не прижился. Реальность была для нее ржавым капканом. Но ты все равно перестань повторять слово «любовь» по сто раз подряд, сказала я. Йоли, ты не понимаешь, сказала она. Просто не понимаешь. Но это неправда. Я понимаю, что если ты произносишь какое-то слово сто раз подряд и тебе становится плохо, то лучше бы, черт возьми, перестать его произносить. Зачем мы ведем эти пустые беседы? – спросила я. Это не пустые беседы! – возразила она. Мы пытаемся разобраться. Пытаемся найти выход.
Эльфрида, говорит Дженис, мой брат был на вашем концерте в Лос-Анджелесе. Он рассказывал, что потом два часа плакал. Эльфи не произносит ни слова. От нее ждут благодарности или чего-то подобного, но она просто молчит. Мы все молчим. Эльфи сосредоточенно разглаживает одеяло. Я пытаюсь представить, как можно плакать два часа кряду. Наконец Дженис откашливается так громко, что мы с Эльфи испуганно вздрагиваем.
У вас будут концерты в ближайшее время? – спрашивает Дженис.
Да, вроде бы… шепотом произносит Эльфи. – Я боюсь, что она вообще прекратит разговаривать.
Я говорю: У нее будет гастрольный тур в пяти городах. Он начинается… Когда, Эльфи? Эльфи пожимает плечами. В общем, скоро. Через пару недель. Моцарт. Да, Эльфи? Моцарт?
Иногда Эльфи перестает разговаривать. С папой тоже такое бывало. Как-то раз он замолчал на целый год. А потом, после какого-то эстрадного представления в Мус-Джо в провинции Саскачеван, снова заговорил как ни в чем не бывало. В первый раз, когда Эльфи умолкла, я страшно перепугалась, но потом поняла, что она не прекращает общение, а просто не хочет произносить слова вслух. Если ей надо что-то сказать, она пишет записки.
Однако после своих выступлений Эльфи часами говорит без умолку – о пустяках, о житейских делах, словно пытается закрепиться на грешной земле, вернуться из тех запредельных высот, куда ее уносила музыка.