Он сидел на кровати, на которой умер Его отец, и в ушах у Него эхом отдавалось отцовское «поезжай, сынок, поезжай…», которого Он так нетерпеливо жаждал. Мерзавцем Он оказался. Последним мерзавцем.
Разве не бросил Он свою жену, когда их Сесилька пошла в первый класс в Берлине, а Он, так Его, спокойно в тишине и покое пять месяцев, как какой-то вольный студентик, в Видно осуществлял «проект всей своей жизни»?! Очередной проект всей жизни. Потому что Ему каждый проект таким казался и каждый его пленял — а потом разочаровывал, по пути надоедал, потом начинал раздражать, а в конце высасывал из Него все соки, чтобы в самом конце превратиться в кусок дерьма, с которого корпорация получала все возможные прибыли и выгоды, а Он — только геморрой. Очередной «проект всей жизни», ну да! Он как будто был каким-то героем дурацкой компьютерной игры, в которой у каждого по нескольку жизней. И не замечал, что у Патриции-то жизнь одна. Как у Него самого. И что у нее есть свои чувства и желания, что она хочет делить эту свою единственную жизнь с Ним. Она загибалась в городе, которого не понимала, в стране, которую не любила, вынужденная иметь дело с берлинскими чиновниками, предубежденными против поляков и Польши, она заполняла все эти жуткие, дико сложные документы, написанные языком, который она тогда только учила, со словарем в руке. Причем словарь не сильно помогал, потому что и сами-то немцы этого бюрократического языка почти не понимали — он был только для посвященных. А она пыталась — чтобы записать их дочку в самую главную школу в жизни ребенка. Их единственного ребенка, между прочим! Его ребенка! Вот это и есть «проект всей жизни». А Он в это время сидел себе спокойненько целыми днями и ночами в тесном кабинетике, и когда у Него что-то не получалось, для релаксации слушал Моцарта и попивал вино, а когда даже Моцарт и вино не помогали — выходил себе на прогулочку на площадь Святого Штепана, садился на одну из отполированных до блеска туристами лавочек и наслаждался летним теплом и тишиной летней ночи. Берлин? Дом? Его дочка идет в первый класс в чужой стране? И в Его отсутствие все падает на плечи Патриции? Все это было где-то далеко-далеко, как будто в другой реальности, Его никак не касаясь. А Он находился в реальности другой. Он бросил ее, черт возьми! Оставил ее одну в параллельной вселенной. А Сесильку — тем более.
А Дарья? Разве Он не вычеркнул ее из своей жизни таким коротким росчерком пера, зачеркнув ставший ненужным номер телефона в записной книжке? Как мы делаем с теми, кто умер или стал нам не нужен и не интересен?
Без объяснений и комментариев. Влюбленную в Него студентку, юную и безнадежную любовь которой до этого спокойно принимал и пользовался ею? Не сопротивлялся — наоборот. Подогревал свое мужское эго, тешил свою мужскую гордость ее молодостью, ее трепетом, ее нескрываемым желанием, которое постоянно в ней разжигал. Как лев-самец, который в апогее своего кризиса среднего возраста летит кубарем вверх ногами и отчаянно жаждет подтверждения, что все-таки еще сможет когда-нибудь встать на ноги и снова править прайдом. И привлекать самых молодых и красивых львиц.
Дарья…
Наивная, одурманенная влюбленностью, тонкая и хрупкая девочка с огромными, серо-голубыми, блестящими глазами и необычайно густыми, пышными, волнистыми, золотисто-бронзовыми волосами, достающими почти до самых выпуклых ягодиц. На год моложе Его дочери! Увлеченная с первой лекции «этим всегда грустным, загадочным профессором из Берлина», она обменивалась с Ним мимолетными улыбками в коридорах во время перерывов между лекциями, подсаживалась к Его столику во время обеда в студенческой столовой и развлекала Его долгими беседами, а потом наконец дождалась приглашения в кино, и на обратном пути из кино в общежитие Он неосторожно коснулся ее руки, когда они шли по пустынной аллее темного безлюдного парка под тихий шепот листьев, которые шевелил легкий ветер. Она Его ладонь схватила так, как будто только этого и ждала все время, и впилась ногтями Ему в кожу с недюжинной силой.
Жили они оба в общежитии: она — в обычной студенческой комнате на четыре человека на третьем этаже, а Он — в так называемом «профессорском», в отдельной секции на первом. На самом деле комната точно такая же, отвратительная, а отличается только тем, что кровать одна, а еще есть маленький утробно рычащий холодильник и душ один на две комнаты, а не на четыре. Он не хотел жить в гостинице, хотя Ему неоднократно предлагали как «особому гостю». Но Он не видел ни одной убедительной причины, чтобы тратить время на поездку утром по пробкам Познани. Через грязное окно своей комнаты в общежитии Он видел окна аудитории, в которой читал лекции — прямо напротив, и эта близость давала Ему утром спокойствие и минимум полтора часа дополнительного сна.