И этот непрерывный звон как-то ещё больше нас заводил. Рабочие заканчивали дела, мы оставались во дворе одни, подходили к деревянному верстаку, собранному в углу двора, и большими деревянными молотками выгибали на уголке маленькую алюминиевую коробку шасси. До сих пор вижу, как отлетают от алюминия чешуйки, как уходит — именно уходит — под ударами матовость со сгиба.
Потом начинаем паять схему: блестящая блямбочка олова, отражающая и удлиняющая наши лица, постепенно мутнеет, тускнеет, а тут ещё нетерпеливый Толик быстро слюнит палец, трогает её, и она, зашипев, застывает — мутная, сплющенная, с отпечатком кожи на ней.
И начало нашей работы, которой мы потом занимались всю жизнь, именно здесь: мы сидим с Толиком на досках, и тени облаков, переламываясь, несутся через наш двор, но мы не думаем о них, а только, не поднимая головы, держа паяльник на весу, ждём, когда опять посветлеет. И вот постепенно, как освещение в кино, возвращается дневной свет, и вот уже схема в перевёрнутой коробке шасси снова становится цветной: маленькие красные цилиндрики сопротивлений, чёрно-жёлтые, змеиной окраски, провода…
Но главным удовольствием моим тогда было ходить: выйти из дома и быстро идти по улицам без определённой оправдательной цели, но с горячей целью внутренней, заставляющей меня дрожать и таиться!
Я ещё точно не знал, куда я пойду. Я только точно знал, что пойду туда, куда захочу!
Каким это было счастьем — стоять на тихом солнечном углу и по мельчайшим, необъяснимым толчкам определять, куда пойти — налево или направо. И вдруг ухватить, и пойти, и чувствовать с наслаждением — точно, сюда! Вроде бы случайно, но совершалось самое важное: я начинал сам чувствовать жизнь, и хорошо, что мне никто не мешал.
Помню, как однажды мама мне велела подстричься, и я сидел в тёмном зале ожидания парикмахерской. Из светлой комнаты, где стучали ножницы, показался маленький мрачный мальчик.
— Коля! — неожиданно воскликнула его мама. — Коля, как хорошо тебя подстригли!
Его подстригли действительно прекрасно. Мальчик оттолкнул мать и стал неподвижно смотреться в зеркало. На боку у него поблёскивала маленькая кобура.
Из зала вышел ещё клиент. По лицу его чувствовалось, что он хотел подстричься иначе и это парикмахер его запутал. Он направился к гардеробщику и, отдав номер, получил пальто. По лицу промелькнула тень. Чувствовалось, что пальто ему тоже не очень нравится.
— Следующий! — закричал усатый мастер, появляясь в дверях.
Я уселся в кресло и сидел неподвижно. Соседний мастер точил бритву, и ноздри его раздувались. Старушка шваброй выметала из-под кресел волосы и намела посреди комнаты большую разноцветную клумбу.
И вдруг мне словно заложило уши. Вернее, я стал всё чувствовать как-то иначе. Мне казалось, что я смотрю на всё это не то с очень далёкого расстояния, не то из очень далёкого времени.
И ещё я почему-то понял, что теперь мне иногда будет вспоминаться эта картина.
У меня уже было несколько таких картин.
После парикмахерской я оказался почему-то в зоопарке. Погода испортилась, набрались тучи. Зверей почему-то почти не было, многие клетки стояли пустые. Просто так, без клетки, маячил одинокий носорог. Рядом, приседая, ходил чёрный орангутанг. Вот он сел, накрыл рукой голову и стал вдруг похож на большой живой телефон с белыми глазами-цифрами.
Дул холодный ветер. Деревья широко раскачивались, стуча друг о друга скворечниками.
В конце аллеи красовался огромный скворечник из досок. Из него вдруг выскочил человек в кепке с длинным козырьком и быстро побежал по аллее.
Я вдруг почувствовал себя чем-то расстроенным и поплёлся домой.
Дома на белой скатерти под яркой лампочкой стояли тёмно-фиолетовая бутылка с наливкой и торт.
— Где ж ты бродишь? — сказал весёлый отец. — У меня сегодня день рождения как-никак.
— Да? — сказал я. — А можно, у меня сегодня тоже будет день рождения, а?
— Э-э-э, нет! — захохотал отец. — У тебя в декабре, а сегодня уж у меня!
Отец сидел на стуле, расставив свои огромные ноги. Я прислонился спиной к его колену, потом медленно сполз по ноге и сидел на полу, закинув голову отцу на колено. У лампочки под потолком появились блестящие золотые усики. Они играли, лучились, вытягивались… Я сделал глубокий поспешный вдох, но горячие длинные слёзы уже текли по щекам, щипали их.
— Надо же! Ведь что такое?.. Ведь пропадёт же таким! — слышал я сквозь дверь тихий голос мамы.
Отец что-то глухо ей отвечал.
Я лежал в темноте, в кровати, ещё протяжно, глубоко вздыхая. От жёлтой дверной щели тянулись лучистые усики. Потом щель погасла, стало совсем темно. Но в углу я чувствовал сгусток темноты. Потом я вроде бы понял, что это всего лишь чугунная гиря, купленная мной для тренировок, чтобы стать спокойным и сильным… Но сейчас мне казалось, что это голова какого-то чугунного человека, который пробил снизу пол и тяжело, упорно смотрит на меня…