Я повисел немножечко над водой, держась за ржавый, иззубренный крюк. Потом разжал побелевшие пальцы.
Сразу я перестал что-нибудь понимать: меня куда-то понесло, перевернуло, понесло назад, и вот я, мокрый, задыхающийся, не понимающий, сколько времени прошло, оказался на серых камнях у берега.
Белая вода с шипеньем уходила между камней. Самые круглые камни с грохотом катились по скату. Я вдруг увидел бегущего боком маленького чёрного краба и сразу схватил его за спинку.
Я выбрался на берег, покачиваясь, вытирая рукой лицо.
— Ой, краб! — сказала девушка в белом купальнике.
— Пожалуйста! — сказал я.
— Сейчас! Только мыльницу попрошу!
…Потом мы шли с ней по горячим камням. Перелезли высохший каменный канал с высокими стенками, на которых засох плющ.
Потом мы вошли в пустой белый дом.
В комнате на горячем столе, не открывая глаз, тянулась кошка, обсыпанная дустом. Девушка взяла виноградинку из мокрого газетного конуса на столе.
— Кисло! — задумчиво сказала она. Кошка вздрогнула и открыла один глаз.
— Не знаешь ты этого слова, кошка! — сказала девушка, улыбаясь.
Постепенно я втянулся в институтскую жизнь, знал уже, что после лекций лучше не идти сразу домой, а подняться в читалку — светлую стеклянную башню над крышей нового корпуса, где можно обо всём поговорить, сразу выяснить, чего ты не понял, и, если ты уже зашиваешься вконец, срисовать у кого-нибудь графики лабораторной, придавив их к стеклу своей миллиметровкой, и, прижимая пальцами линию, обвести её чёрным жирным карандашом.
Но в основном я успевал делать всё сам.
И так уже катилось всё нормально, пришли экзамены, и я, стоя вместе со всеми в тёмном коридоре, так же, как и все, говорил: «Хоть бы три шара, хоть бы три», хотя каждый, конечно, знал лучше, но было почему-то принято прибедняться.
«Сдал сопромат — можешь жениться» — и я за всеми повторял эту глупость, хотя сам-то про себя думал, что нельзя, наверно, допускать, чтобы жизнь твоя так раболепно зависела от какого-то сопромата.
И в таком легкомысленном настроении я и вошёл в аудиторию, сощурившись от дневного света после долгого стояния в тёмном коридоре. Доцент Бирюков, свесив седые кудри, набычившись, сидел за столом. Не глядя на меня, не ответив на моё приветствие, он протянул ко мне свою короткую толстую ладонь, измазанную мелом.
— Что? — спросил я. — Руку? Или зачётку? Бирюков побагровел от такой дерзости. Повернувшись вместе со стулом, он посмотрел на меня тяжёлым взглядом.
— Прошу! — сказал он, показывая на дверь. — И в следующий раз приходите на экзамен в соответствующем настроении!
Я вышел в коридор, по инерции продолжая ещё улыбаться.
— Два шара! — сказал я бросившимся ко мне ребятам.
— Рекорд! — сказал Володя Спивак, поглядев на свои большие часы.
Мне не нравился доцент Бирюков: как он во время лекции развешивает свои лохмы, трясёт ими, бегая от одного края доски к другому, с размаху бьёт мелом в какую-нибудь точку, так что осколки мела летят во все стороны — на пол, на его обвисший, некрасивый костюм, и так уже от мела почти белый. Мне вообще не нравились люди, которым якобы некогда следить за собой — настолько они увлечены наукой. Мне кажется — наоборот, они следят лишь за тем, как бы не последить случайно за собой. Мне не нравилось, как он искусственно горячится во время лекции, то понижая голос до шёпота, то начиная вдруг кричать, багроветь, сообщая при этом самые банальные, спокойные вещи.
Когда я брал в деканате направление на пересдачу, я узнал, что Бирюков заболел, но просит, однако, всех повторников посылать к нему домой.
Вера Фёдоровна, секретарша деканата, которая говорила со всеми сварливо-насмешливо, но которую, тем не менее, мы все очень любили, протянула мне направление и сказала:
— Ну что? И ты выбился в хвостисты? Молодец!
Потом я поехал домой к Бирюкову и от волнения позабыл, что знал. Бирюков посмотрел мой листик и, быстро скомкав, бросил его в корзину под стол. Та же участь постигла и листочек моего однокурсника Сеньки. Мы выскочили на улицу вместе, имея в карманах направления, где рукою Бирюкова коряво было начертано: «Неуд.».
Мы шли по улице, и я вдруг заметил, что мной овладевает то странное спокойствие, которое всегда появляется у меня в особо опасные моменты моей жизни.
Сенька же всё не мог никак успокоиться, вытирал пот, перекладывал из кармана в карман листочек.
— Да-а, — говорил он, — мне приятели мои давно долбили, что к Бирюкову лучше не попадаться, особенно если он тебя запомнит! Ну ничего! — сказал потный Сенька, от отчаяния потерявший уже всякое чувство реальности. — Ну ничего! Зато я со стола у него коробок спичек ляпнул! Будет теперь помнить всю жизнь!