Выбрать главу

— Думаешь? — сказал я.

Когда мы принесли в деканат наши листочки с двойками, положили их на стол Вере Фёдоровне и она, глянув, испуганно подняла на нас глаза, — открылась вдруг кожаная дверь в глубине, и наш декан Борщевский, лысый и остроносый, высунувшись, сказал:

— Вера Фёдоровна! Так запомните, пожалуйста, — больше двух направлений не давать. Дальше будем ставить вопрос об отчислении.

В день перед последним заходом, вместо того чтобы страдать и мучиться, я снял со стены велосипед, спустил его по ступенькам — от ударов звякал звонок — и поехал куда-то по тёмному, сизому асфальту в лёгкой, впервые в этом году наступившей жаре.

Я проехал по набережной, переехал Кировский мост, проехал всю Петроградскую сторону и через Каменный выехал на Приморское шоссе.

Там я весь день пролежал возле какой-то воронки с водой, подставив своё лицо солнцу, видя сквозь закрытые веки ярко-алое поле, по которому иногда проплывали полупрозрачные кольца, похожие на срезы лука…

Как говорила моя бабушка: «Полежать, себя вспомнить…»

Когда стемнело и похолодало, я сел на велосипед и вернулся к себе домой, на Сапёрный. Дома почему-то никого не было. Я зажёг настольную лампу и, положив тетрадку в горячий её свет, перелистал холодные, гладкие страницы, оставаясь лицом в прохладной тени.

Утром, когда я проснулся, лицо горело и саднило. Я глянул в зеркало и увидел, что лицо моё сильно вчера загорело, покраснело, нахально блестит.

На улице было совсем уже лето.

Я вспомнил, что Бирюков на всякий случай просил перед приездом ему позвонить. Автомат в будке на углу щёлкнул и жадно проглотил монету. Раньше бы я жутко расстроился из-за этого, но в последнее время я стал почему-то гораздо крепче и теперь понимал, что если ты звонишь кому-то и автомат проглатывает монету, то это вовсе ещё не означает, что человек этот тебя презирает и не желает вести с тобой беседу.

Раньше я считал почему-то именно так. Но теперь я спокойно пошёл к ларьку, выменял ещё одну монету и позвонил из соседнего автомата.

— Прошу! — сухо сказал Бирюков.

Потом я стоял на троллейбусной остановке. На газоне тёплый ветер крутил хоровод тёмных прошлогодних листьев.

Я долго стоял неподвижно, впадая в непонятное оцепенение. Что-то странное происходило со мной. Какое-то горячее зелёное облако, и я летел в нём, летел… Очередь растворилась, воспринималась как цепочка расплывчатых цветных пятен. Приплыло чёрное пятно, потом розовое…

Троллейбус, щёлкая штангами на повороте, медленно вылезал из-за угла. Я сразу оживился, соступил одной ногой с тротуара, склонив голову набок, стал разглядывать номер. Правая цифра была не та, но я, не двигаясь, почему-то ждал появления левой, словно вторая цифра, появившись, могла что-то подправить в первой.

Поймав себя на странной этой надежде, я почему-то очень развеселился.

— Ну и балда! — несколько раз повторил я. Открыл мне сам Бирюков, отступил от раскрывшейся двери в коридор с блестящими листьями фикуса в углу. Было душно, пахло лекарствами.

Бирюков провёл меня в знакомую уже комнату. Посреди неё, за круглым столом, накрытым скатертью, сидел потный Сенька. У окна на письменном столе стоял аквариум с рыбками.

Когда я обходил круглый стол, я вдруг поймал на себе удивлённый взгляд Бирюкова. Как видно, его потряс мой загар.

«Ну и пусть! — подумал я упрямо. — Пусть думает, что хочет».

Я взял с письменного стола билет и сел рядом с Сенькой за круглый стол.

Бирюков постоял за спиной Сеньки, глядя на то, что он пишет, потом нагнулся к зачётке и написал там «удовл.» и расписался. Сенька вскочил, стал торопливо запихивать в портфель листочки и, пятясь, мелко кланяясь, выбежал в коридор.

— Жутко не люблю таких вот потеющих студентов, — вдруг сказал Бирюков, когда за Сенькой хлопнула дверь. — Поставишь ему тройку, он так задрожит, зачётку схватит, помчится на тонких ногах… Эх, горемыка, думаю, так всю жизнь и проживёшь, в какой-нибудь шпиндель уткнувшись! Такие всё говорят себе: ну вот ещё немножко, сдам вот этот экзамен, тогда начну жить, тогда уж начнётся, наверное, счастье! Не понимает, что если вот сейчас, в молодости, у него счастья нет, так потом уж и точно не будет!

Я перестал писать и удивлённо смотрел на Бирюкова. Он отошёл к аквариуму и стал сыпать рыбкам корм из круглой картонной коробочки с мятыми краями.

— Потом, — снова горячо заговорил Бирюков, — встречаешь такого в автобусе утром. Мчится на свою службу, чувствуется, опостылевшую, да ещё ребёночка держит на руках. «Ну, как живёшь?» — спрашиваешь. «Да ничего». И чувствуешь: действительно «ничего»! Ничего уже больше в жизни его не будет — всё, конец!