Так, пройдя по всем частотам, от трехсот до десяти тысяч герц, я строил на графике частотную характеристику чувствительности этого микрофона.
Потом, отодвинув стул, я поднимался по ступенькам, отодвигал щеколду, проходил, утопая, по пышному ватному полу, снимал обмеренный микрофон, привинчивал на его место следующий, захватывая его кончики специальными «крокодильчиками», которыми кончались провода, идущие через вату к приборам.
Потом, пружиня на вате, я шёл назад, закрывал, тужась, дверь, опускал в тесный паз тяжёлую щеколду с ручкой…
Иногда, забыв о всём прочем, звукоизолированный от всех, я забывал про обед и даже пропускал конец рабочего дня.
Проверив все микрофоны, я нёс их в комнату к Голынскому, «злодею», как все у нас его называли. Действительно, у него была странная работа: портить, как только сможет, все приборы, которые мы с таким огромным трудом создавали.
Больше того, в его распоряжении была ещё могучая техника!
Во-первых, у него был вибростенд, и, закрепив микрофоны на этом стенде, он задавал им такую тряску, после которой я, например, точно бы отдал богу душу.
После тряски он возвращал микрофоны мне, я снова шёл в заглушённую камеру и снова снимал характеристики.
И снова нёс микрофоны к «злодею» Голынскому. Тот радостно выхватывал их у меня и запихивал на этот раз в герметичную камеру, где долгую печную жару вдруг резко, подло, без предупреждения менял на адский холод!
Промучив их так, он вынимал микрофоны из камеры, я быстро хватал их, ещё хранящих космический холод, и, дрожа от нетерпения, шёл с ними в заглушённую камеру, привинчивал на пульт первый из них, закрывал дверь, выходил и, слыша сквозь железо тихий, меняющийся вой в камере, пробегал весь диапазон частот, разглядывая, где и насколько упала чувствительность, а где, наоборот, вдруг поднялась.
Потом Голынский помещал микрофоны в камеру «тропической влажности», потом в камеру «морского тумана» с испарениями солей, щелочей и кислот, которые, по злобному замыслу Голынского, должны были разъесть аппарату самые нежные, чувствительные места.
Стирая крупную росу от «морского тумана», я снова привинчивал микрофон на стойку, торопясь немедленно, сегодня же снова промерить всю серию.
Однажды, забыв про время, я задержался до глубокого вечера, и вахтёр, обходящий здание, закрыл коридорную железную дверь на щеколду, проклиная, наверно, растяпу, который забыл это сделать. Я как раз стоял в этот момент абсолютно тихо, затаив дыхание, ловил «крокодильчиком» истрёпанный кончик микрофонного вывода. Услышав лязг щеколды, я ещё несколько мгновений стоял неподвижно, а потом бросился на железную толстую дверь: кричал, стучал, но это было совершенно бесполезно!
И главное: и завтра утром все могут решить, не увидя меня, что просто я ушёл уже в свою камеру, и это будет отчасти правдой.
Так я смогу тут сидеть до посинения, никто про меня и не вспомнит, разве что добрым словом: «Надо же, как увлёкся работой!» Или, увидев дверь камеры закрытой на щеколду, помянут словом недобрым: «Надо же, на работу не вышел».
Но мне оба эти варианта не нравились.
Часов у меня не было, и я представить себе не мог, сколько же прошло времени. Пружиня, я бегал из угла в угол, отталкивался от сходящихся ватных стен, падал на спину, катался, но, что характерно, совершенно молча: тишина заглушённой комнаты как-то подействовала и на меня. Сначала я чувствовал себя полностью отрезанным, вернее, изолированным от мира, но потом понял, что одна связь всё же есть: электрические провода.
«Ну и что толку-то? — подумал я. — Подстанция спокойно посылает свой ток, и ей безразлично и неизвестно, что одна из её лампочек освещает в данный момент столь завальную ситуацию!»
Если выйдет из строя подстанция, я сразу узнаю об этом, потому что лампочка моя погаснет, но никто не узнает о том, если вдруг погаснет одна моя лампочка!
Я вдруг понял, что есть один-единственный способ дать о себе знать: активно выйти в систему, так, чтобы все почувствовали твое присутствие. КЗ! Короткое замыкание — вот единственное, что я могу сейчас сделать, единственное, чем я могу дать знать о своём горемычном существовании.
Но что-то удерживало меня: боязнь резких движении, новых, неожиданных, непривычных поступков…
И всё-таки, поняв, что другого выхода нет, я решился!
Я оборвал хвостик у одного микрофона, зубами и ногтями заголил концы побольше.
Потом я вывинтил лампочку… и сразу же погрузился во тьму. Да-а-а. Об этом я как-то не подумал! Надо хоть вспомнить, посмотреть, как устроен патрон, куда надо совать провод, чтобы устроить простейшее КЗ. В темноте ничего не увидишь, пришлось завинчивать лампочку назад, и, только когда лампочка лучисто засветилась, я понял, что теперь хоть и светло, но внутренности патрона не увидишь и проволоку туда не сунешь. Непонятно, как я мог надеяться на всё сразу: и на то, что будет светло, и на то, что патрон будет при этом открыт. Наверно, от пребывания среди этих сплошных подушек я начинал сходить с ума.