— Да ну его, — сказал Самсонов, — опять он молчит. Ты когда-нибудь слышал его голос? И я нет. О чем он там все время думает? А?
Когда я пришел домой, отец пил чай. Он дул на него, и на чае получалась ямка, и отец гонял ее, гонял, словно хотел загнать куда-то далеко-далеко.
Мама сделала лицо. Это значило — не приставай к отцу! Но тут отец поднял голову и сказал:
— Слушай, сынок. Ты уже не маленький. Ты все должен знать.
И он рассказал мне, что хотел с получки пойти в баню. У банной кассы он вынул из кармана десять рублей, взял их в зубы, а сам стал искать в кармане мелочь. А в этот момент мимо пробежал человек. Он на ходу вырвал у папы из зубов десятку и убежал. Отец постоял, выплюнул уголок бумаги, который остался, и пошел домой. И теперь сидел и пил чай.
— Ну, а как твои дела? — спросила меня мама.
Я почувствовал, что все сейчас расскажу, и заткнул рот батоном. Я жевал и глотал батон, а родители смотрели на меня.
— Я же тебе говорила, Петр, — сказала мать отцу, — а ты все свое: ребенок привыкнет, у него появятся друзья, — а где они, эти твои друзья, где он привыкнет? Ты видишь, каким он возвращается каждый раз?
Отец обнял меня и молчал.
— Ты бы, сынок, постарался, — сказал он наконец, — поговорил бы с ребятами. Они, знаешь, веселых любят, громких.
— Сам ты что-то не очень громкий, — сказала мама.
— Почему же, — обиделся папа, — ты бы на работе меня видела. Там я бойкий, веселый. Шучу. Все смеются.
Мать махнула рукой и ушла на кухню. Но сразу же вернулась.
— Вот уже пятый десяток тебе. А где твои друзья? Хоть раз помнишь, чтобы у нас весело было, песни там или что?
— Ну как же, а Морозовы? Морозовы друзья нам или как?
— Друзья? — фыркнула мать. — Три года уже не были. И тогда, помню, все зевали, на часы поглядывали. А может, действительно на Первое мая пригласить их?
— Хм, — сказал отец, — можно бы. Можно пригласить. А потом, глядишь, так и пойдет — мы к ним, они к нам. Я с Алексеем в шахматы...
— А я с Татьяной на кухне там чего! Ну так пригласишь?
Отец молчал.
— Да нет, — сказал он наконец, — не стоит. Да и не придут они.
Мама ушла на кухню.
На следующий день из школы домой я бежал и прибежал весь красный. Дома я снял шапку, и с головы пошел пар.
— Ты чего, сынок, такой веселый? — спросил отец.
Я залез в шкаф, зарылся в чистое белье, и оттуда стал кричать, что сегодня братья Соминичи пригласили меня в баню.
— Ну, — обрадовался отец, — это как же?
— А вот так, — гулко кричал я из шкафа, — подходят они ко мне на перемене и говорят: «Горох, мы сегодня в баню идем. Пошли с нами!»
Тут все из шкафа свалилось на меня, я запутался в полотенцах, майках, пододеяльниках. Отец помогал мне вылезти, и мы оба смеялись.
Кое-как мы запихали все обратно в шкаф.
— Мать, — закричал папа, — собери-ка Александру белье! Он в баню идет.
Папа надел пальто и куда-то вышел. Вернулся он скоро и достал из кармана длинный батон. Я взял его в руки и увидел, что это не батон, что это такая красивая мочалка. Она пахла, как целый стог сена.
— Вот, — сказал отец, — чтобы уж все было, как следует.
Тут меня всего так и пронзило, даже слезы брызнули, так и захотелось забросить эту мочалку куда подальше!
Через десять минут я шел по улице с набитой сеткой и вдруг увидел впереди Соминичей, — один чемодан на двоих. Я догнал их. Они молчат. И я молчу. Они остановятся, — и я, словно мне шнурок нужно завязать.
Вдруг один из них меня заметил и толкает другого.
— А ты что? — говорит ему другой. — Забыл? Мы же его в баню пригласили. Ну что, Горох, собрался? Трусы не забыл? А полотенце? А мочалку?
Как он про мочалку сказал, так я чуть не свалился прямо тут, у бани!
— Ну вот, — удивился Соминич, — а чего я такого сказал?
В бане было тепло, хорошо, тазы звенели. На трубе, под самым потолком, сидел голубь. Он вспотел, был совсем мокрый и, видно, сам был не рад, что сюда попал. Все столпились внизу и обсуждали, что делать с голубем.
— Да выпустить его надо на волю, — говорил краснолицый священник с крестом.
— Да, выпустить, — говорил длинный парень в запотевших очках, — он же сразу обледенеет.
Но тут один, коренастый и весь разрисованный чернилами, вдруг выругался, растолкал всех и полез по трубе, покрытой капельками. Он долез и снял голубя. Голубь затрепыхался и когтями порезал ему руку. Но он только засмеялся и прямо спрыгнул на скользкий кафельный пол, проскользил по нему и остановился в глубокой мыльной луже. Он погладил голубя, — голубь был взъерошенный, даже видна была его кожа. Разрисованный погладил голубя и посадил его пока под перевернутый таз.