Вошли, сели за стол. Наливает густой чай, сахарницу снимает с буфета, и сидим мы, пьем.
И происходит у нас разговор, и в нем я незаметно все рассказываю — и про Таню, и про стихи, я уже понял тогда, что это были стихи.
— Ну что ж, — бабушка сидит, а у нее на губе капельки пота от чая, — ну что ж, может, и есть на этот счет гимназии там, вузы. Только так я понимаю, главное — среди людей жить и все понимать, что они понимают, так и станешь стихотворцем. А там, глядишь, в какой-нито стиховой техникум поступишь.
— Слушай, бабушка. А поесть ничего не осталось?
— Помилуй, только что чай пили. И блинов съел груду — собака не перескочит. Помилуй.
— Жаль. У меня что-то от волнения аппетит поднимается.
IV. Опять весна
И теперь с той весны ровно год прошел. Десятый класс кончаем.
А все знакомые, что приходят ко мне, одно и то же всегда спрашивают:
— Слушай, у тебя тут бабушка была, куда она делась?
Будто бы не знают, куда бабушки деваются.
Но я ее помню.
А родители вернулись. Но все про Север говорят, видно, снова туда поедут.
А Лубенец школу бросил. Вернее, в вечернюю перешел. Теперь я каждое утро вижу, как они с отцом из дома выходят, важные, оба в сапогах, и идут себе. А по вечерам во двор ведра с теплой водой выносят, головы моют, опилки вымывают.
А я, видно, все же получу эту медаль. Тут уж ничего не сделаешь.
И Самсонов, наверно, тоже.
Два экзамена уже сдали. Завтра третий — английский. Только я и вышел, что в магазин за маслом. Держу это масло, стою читаю газету. А газета солнцем нагрета, освещена. Даже читать больно. Почитаешь, отведешь глаза — перед глазами буковки зеленые стоят. И вдруг мне лицо две ладони закрывают, маленькие, мягкие, и между пальцами просвечивает.
Вырвался.
И вижу — стоит Таня и смеется, но не очень громко.
— А, это ты.
— Я. Ну, как живешь?
Пошли мы с ней по улице, и опять у меня дрожь началась, и чувствую — ничего я не забыл, еще как помню!
— Ну, что нового?
— Да так, ничего. В Америке выступали.
— А-а-а.
— Ну, а ты как? Я помню, ты отличник был. Сейчас небось на троечки съехал?
— Конечно, съехал.
Как взял почему-то сначала злой тон, никак не могу с него слезть!
— А я на пляж еду.
— У меня масло, не могу.
И потом мы с ней в электричке сидели, ехали куда-то.
— Слушай, — смеется, — наверно, ведь контролеры здесь ходят?
— А как же, ходят. С железными щипцами. А у кого билетов нет, тому ухо прощелкивают или губу.
«Что, — думаю, — я на нее злюсь?»
Слезли, пошли по пляжу, песок горячий, и в нем седая трава развевается.
Долго шли по солнцу, и чем дальше шли, тем добрее становились.
Потом перешли вброд речку, теплую, мелкую, дно песчаное, а вода странная, коричневая, но прозрачная. Долго мы по ней шли и словно смыли в ней всю нашу злость, всю обиду.
— А помнишь, как ты тогда на вечер пришел с температурой?
Вышли мы на остров. Песок, а вокруг высокий тростник. И стоит старый деревянный навес и скамейки. А солнце садится в воду, и от всей воды, и от залива, и от речки такой блеск идет, такой свет!
— А я, — говорит, — все время о тебе думала.
— А я о тебе.
Вернулся я домой поздно, в темноте. Кастрюли какие-то свалил, загремел.
И вдруг еще телефон зазвонил.
— Алло? Это ты, Славка?
— Я, а кто же еще. Ты где болтался весь день?
— А что?
— Так ведь английский завтра.
— А-а-а.
Молчание.
— Ну ладно, Саня. Выходи во двор, хоть поговорим по-английски.
Вышли мы, сели на скамейку. Темно, только луна светит. И всю ночь мы по-английски говорили, протяжно, нараспев.
Рыбы
Пожилой плотник Усов в обеденный перерыв решил искупаться. Он подошел к морю, снял пиджак и брюки, надел резиновую маску. Отплыв от берега метров сто, Усов нырнул и увидел рыбу с огромным носом. Нос был длинный и плоский, а на конце его была ручка.
«А-а-а, — подумал Усов, — это же рыба-пила».
Он хотел подниматься вверх, но тут увидел рыбу-молоток. Рыба-молоток гналась за маленькой твердой рыбкой. Вот она догнала ее и одним ударом вбила в корягу. И Усов сразу же понял, что это была рыба-гвоздь.
«Ишь ты, — подумал Усов, — тут их целый столярный набор».
Рыба-молоток подплыла к рыбе-пиле. Они посмотрели друг на друга и зевнули.