Я не подвел старика, к концу лета уже выбивал девяносто из ста. Выяснилось, что точность зависит не только от тщательности прицеливания, а от устойчивости позы и от дыхания, от обычной физической силы, называемой дедом «твердостью руки», и, конечно, от уверенности. Стреляли мы по мишеням, пальбу по бутылкам, яблокам и прочим неуставным целям дед называл нецензурным существительным. Впрочем, тайком от деда я постреливал воробьев, их смерть выглядела ненастоящей – птаха, сидевшая за секунду до выстрела на ветке, просто исчезала. На самом деле она падала в высокую траву сада, которую мы никогда не косили.
Тем августовским утром я проснулся раньше всех. С востока лился ослепительный свет, белый, точно кипящая ртуть. Я вышел на крыльцо и зажмурился. Беспечные птицы высвистывали бодрые трели. Пахло концом лета, мокрой корой, грибами. И неумолимо надвигающимся первым сентября. Капли росы мерцали битым стеклом на желтеющих листьях, в жухлой траве. На жестяной крыше «теремка» таял иней. Пар клубился сизым туманом, плыл над травой, блуждал меж стволов, путался в ветках яблонь.
Зарядив ружье, я пристроил его на плече. Точь-в-точь как те лихие ковбои из трофейных вестернов с Джоном Уэйном, что иногда крутили у нас в «Иллюзионе». Неслышно спустился по ступеням, огляделся. Из большой березы за колодцем доносилась трель из четырех нот, которая повторялась снова и снова с равными промежутками. Присмотревшись, я разглядел среди желтоватых листьев гордую птицу с малиновой грудью. Птица пела.
Я попал ей в грудь. Птица, обрывая листья, кубарем скатилась вниз. Упала на песок и стала часто-часто бить крыльями. Она кричала сипло и страшно, из клюва лезли розовые пузыри. Восторг от точного выстрела моментально сменился ужасом. Судорожные пыльные крылья, кровавая пена, а главное – этот крик. Этот невыносимый крик.
Как в кошмаре, когда источник ужаса становится центром притяжения, я медленно пошел к птице. Я не понимал – зачем, я знал – главное, остановить этот крик. Птица билась в агонии, на груди проступило темное мокрое пятно. Воздух приобрел вязкость, будто загустел. Преодолевая тягучую пустоту, я перезарядил ружье, прицелился и выстрелил. Птица дернулась, но не умерла, она продолжала кричать. Я зарядил и выстрелил снова.
Когда я закидывал птицу листьями и песком, меня скрутила судорога. Прямо тут, у березы, меня вырвало.
Больше я не стрелял, даже по мишеням. А следующим летом дед умер. Какие-то хмурые типы из минобороны появились буквально на следующий день после похорон и, деловито запротоколировав, увезли с собой добрую половину дедовых орденов – тех, что из благородных металлов и с драгоценными камнями. Оказалось, что родина, награждая своих героев, выдает им ордена напрокат, как бы поносить на время.
Хмурые прихватили и весь огнестрельный арсенал: револьвер системы «Наган», два карабина, английский и американский, и пистолет «Браунинг» с рукояткой из слоновой кости. Духовушка явно не относилась к огнестрельному оружию, но после кладбища и поминок нам было совершенно наплевать на такую ерунду. Министерские забрали и ее.
Деда хоронили на Новодевичьем. Когда опускали гроб в яму, бабка упала в обморок. Я помню почетный караул, розовощеких солдат в каракулевых шапках, аксельбанты и малиновые погоны на мышином сукне, помню лицо деда, точно отлитое из тончайшего фарфора с нежным лимонным оттенком, его белые некрасивые руки. Помню влажный дух лилий, свежую горечь хвои, теплый запах разрытой земли. Солдаты дали залп, потом еще один, вороны, каркая, взвились и начали бестолково носиться над кладбищем, я подобрал гильзу, от нее кисло пахло паленым порохом. Сжав гильзу, засунул кулак в карман. Гильза была теплая и маслянистая на ощупь. Я сохранил ее, она и сейчас хранится в ящике моего письменного стола в жестяной коробке с карандашами.