Выбрать главу

— Если лаяться со мной не будешь, я, так и быть, помогу поискать твою Ину. Она комсомолка?

— Говоря по правде, не знаю, никогда почему-то об этом не спрашивал…

Зимовец удержался от шутки, хотя тут-то уж мог порезвиться сколько угодно.

— Ну, ладно, все равно, мы через обком комсомола попробуем. У меня там секретарь знакомый. Саша Рад- волин.

— Тогда на тебя вся надежда. Вот здесь сосет, понимаешь? Ни днем ни ночью забыть ее не могу… А у тебя-то как, Зимовец? Молчишь про себя.

— Нет у меня никого.

— А семья твоя где?

— И семьи нету. Чтобы уйти от расспросов, Зимовец сказал:

— Разболтались мы с тобой, а ведь скоро подъем. Он и не заметил, что сказал по-солдатски, а Слободкин обрадовался:

— Подъем!.. Когда-то ненавидел я даже слово это! А сейчас с наслаждением услышал бы. Гаркнул бы над самым ухом хрипатый Брага — мне и минуты хватило бы, чтоб одеться и встать в строй. Портянки я бы уж потом подвернул как следует, на первом привале…

— А до той поры — ноги в кровь?

— Точно!

— И все-таки житуха была, скажу тебе? А?

— Спрашиваешь! Гайки туго были закручены, до предела, можно сказать. До сих пор стонут все косточки. Но настоящая была жизнь. И намаешься, бывало соль на плечах, а все равно хорошо. Кузя, дружок мой, даже в Москву к матери ездил.

И снова заговорили приятели о том, далеком, родном, что всегда согревает сердце солдата. Собственно, говорил опять Слободкин, Зимовец слушал, изредка перебивая вопросами. Но он готов был слушать сколько угодно, хоть десять ночей подряд. О поездке Кузи домой. О Москве. О том, как шагал по ней Кузя, выполняя поручения ребят и его, Слободкина, поручение. О том, как давно и недавно все это было. О матери Слободы, молодой и старой одноплеменно.

— Поседела она перед самой войной, словно чуяло ее сердце. Представляешь? Кузя на порог, в мае это было, в самых последних числах, а она ему навстречу словно в белом платке. Кузя растерялся даже: я ему совсем дру- гой портрет рисовал. Но вида, конечно, не подал. Какая вы молодая, говорит.

— А она?

— Смеется. А сама фартук к глазам и на кухню скорей, будто и впрямь не терпится ей гонца от сына поскорей за стол усадить… И уже оттуда кричит что-то. Слов Кузя не слышит, идет на ее голос. А она уже справилась со своей слабостью, действительно стряпает что-то, только руки чуть-чуть дрожат и тарелка летит на пол, разбивается в мелкие брызги. Это к счастью! — смеется опять и снова подносит фартук к глазам. — Ну, как там сыночек мой? Как?..

Зимовец слушал Слободкина внимательно, еще внимательней, чем про Ину, и только в конце рассказа вздохнул:

— Все матери похожи одна на другую. Она где сейчас-то?

— В Москве. Вчера письмо ей отправил. Долго ли теперь почта ходит?

— А кто ее знает, не пробовал, некому, — снова вздохнул Зимовец. — А ты пиши, пиши, ей там легче будет с письмами-то. Одна она у тебя?

— Отец нас оставил еще до войны. Не знаю, что у них

там вышло, осуждать не буду, но мать убивалась сильно. Потом отошла немного. Замкнулась только. Когда в армию меня брали, как на тот свет провожала. Самое страшное на войне это, по-моему, слезы материнские.

— Так ведь войны еще тогда не было. В воздухе пахло уже. Для меня она с тех слез и началась. Так мне сейчас, по крайней мере, кажется.

— Может, поспим все-таки немного? — спросил Зимовец.

Слободкин сказал в ответ что-то напускное, неестественно бодрое и сам смутился от своего тона:

— Не обращай внимания на меня. Расквасишься вот так и городишь черт знает что. А на душе действительно накипело. Мне бы только письмо получить. От Ины. И от матери тоже. Двое их у меня на земле. О той и другой сердце ноет.

Поговорив еще немного, Слободкин с Зимовцом скоро уснули. Усталость взяла свое.

Проснулся Сергей от грохота. Ему вдруг почудилось, что дежурный по роте приволок с утра охапку березовых дров и озорно швырнул их возле печки. Поленья раскатились по всему полу — до самых дальних углов — и продолжали еще там погромыхивать, перекатываться с боку на бок на суковатых горбушках.

Слободкин открыл глаза, всмотрелся в полутьму — несколько человек, чтобы скорей отогреться, яростно пританцовывали на промерзшем за ночь полу барака. Вот и все дрова… Сергей стал тормошить приятеля:

— Подъем, подъем! Гляди, рота уже на ногах.

— Рота? — встрепенулся Зимовец. — Смотри-ка, и верно! Ну что ж, встаем, выходим строиться.

Весь день Слободкин был под впечатлением этого утра. Стоял у станка, а сам про звонко рассыпавшиеся по полу дрова вспоминал. Толкался в очереди в столовку — мысль о первой роте и тут не покидала его. Все до одного ребята возникали перед его взором, выстраиваясь по росту, точно так, как на поверке. Прохватилов, Кузя, Цацкин, Гилевич, Дашко… Будто и не расставался с ними, будто чувствует сейчас плечо каждого, вот так, как плечо Зимовца, стоящего рядом. Неужели это вернется когда-нибудь? Вернется, надо только уметь ждать и надеяться. А тесто, что ж, к тесту тоже привыкнуть можно. Привыкнем скоро. Привыкаем уже.