— Раздевайтесь! Слободкин поглядел на стены, покрытые мохнатым
инеем.
— Не комната, а спальный мешок на гагачьем пуху! И по размеру такая же.
— Вот именно.
Каганов включил самодельную электроплитку, сооруженную из двух кирпичей и укрепленных между ними стеклянных трубок с намотанными витками спирали. Напряжение было таким слабым, что Слободкину показалось, будто нить вовсе оборвана. Он даже нагнулся над плиткой, намереваясь исправить повреждение, но Каганов сказал, что все в порядке и нужно только время.
Они погасили свет — в темноте на трубках постепенно обозначались бледно-малиновые струйки — еле различимые, прерывающиеся, будто кто-то поминутно включал и выключал рубильник на станции. Долго сидели у маленького, едва подающего признаки жизни огня, грея над ним озябшие руки. Когда Каганов поставил на плитку чайник, малиновые струйки исчезли вовсе.
Поеживаясь, Слободкин достал остатки махорки, поделился ею с Кагановым, и в комнату снова возвратилось призрачное, чисто символическое, но все-таки хоть глазом ощутимое тепло.
— Если и закипит, то часа через два, не раньше, — сказал Слободкин.
— А куда нам спешить? Подождем. Кстати, вы о себе еще ни словом не обмолвились.
О многом они проговорили в тот вечер. Слободкин вспомнил свою службу в воздушно-десантной бригаде, друзей-парашютистов. Рассказал, как довелось встретить им войну, как дрались с немцами в белорусских лесах, как после ранения, отбившись от своих, они с дружком Кузнецовым, которого все в роте звали Кузей, продолжали бить немцев, как выбрались к своим и угодили в госпиталь, как пытались оттуда бежать, и что из этого вышло.
Каганов рассказал о заводе. О том, как под бомбежкой грузили его в Москве на платформы, как под бомбами добирались сюда, как здесь почти каждую ночь над заводом воют фугаски.
— Сегодня тихо пока, но он свое дело знает. Завтра двойную дозу вкатит. Мы его изучили уже. В бараки и в те попасть норовит.
Чайник так и не закипел, вернее, у них не хватило терпения его ждать. Когда где-то в глубине его чрева раздались первые, еле уловимые звуки от движения воздушных пузырьков. Каганов разлил содержимое чайника в две алюминиевые кружки, бросил в каждую из них по крупинке сахарина, и чаепитие началось.
— Алюминий тем хорош, — сказал Слободкин, — что и не очень горячий чай в нем кажется кипятком. Потому солдат алюминий ценит больше золота.
— Драгоценный металл, — согласился Каганов. — А дюраль — его родной брат.
И он снова заговорил об автопилотах, о том, как наладили тут их производство.
— Почти как в Москве! Даже цех ширпотреба имеется, и продукция — первый сорт.
Оказалось, что кружки, из которых они пили сейчас, изготовлены из отходов производства на самом заводе, что миски и ложки в столовой — того же происхождения.
Слободкин начинал проникаться все большим уважением к людям, с которыми довелось познакомиться за два первых дня. Голодные, полураздетые, неустроенные, они, если вдуматься, совершают подвиг. Он много читал об этом в газетах, слышал по радио, но по-настоящему величие их труда почувствовал здесь — вчера и сегодня. Ему вдруг представилось, как миллионы людей проводят ночи в заиндевелых стенах, обжигают губы об алюминий, как делят последнюю щепотку махорки и сахарина, а утром полураздетые идут по снегу к своим станкам. И так вся Россия, вся страна…
— О чем вы? — спросил Каганов приумолкшего гостя.
— Да о многом. О том, что увидел у вас тут за эти дни.
Он рассказал Каганову, как довелось ему вчера мерить сугроб вслед за человеком в сандалиях. Каганов вздохнул:
— Тут много всякого. Еще и не того насмотритесь. Самое главное, что народ не скис. Я на днях тоже догнал по дороге к станции одного такого в сандалиях. В самых обыкновенных — с дырочками. Идет себе, бормочет что-то. Рехнулся, думаю. Эй, — кричу, — постой! Оборачивается — щеки к скулам прилипли, глаза ввалились, но из глубины смотрят, представьте, спокойно, будто все в полнейшем порядке. Не замерз? — спрашиваю.
Местами, — говорит. А ноги? — И ноги местами. Снег вон какой крупный сегодня, да и много его, снега-то, весь в мои сандалики не всыплется!..
Каганов помолчал, подержал руку над почти совсем потемневшей проволокой плитки, потом сказал:
— Если в газете про такого написать, скажут — брехня. Пропаганда и агитация, скажут. Согласны?
— Если так рассказать, как вы сейчас — поверят. Я бы на вашем месте обязательно написал — прямо в Правду. Пусть все прочитают!