Шло время, а Ева не беременела.
С разрешения майора Репринцева она усыновила однорукого десятилетнего мальчика, прозванного детьми Сусиком (Иисусиком). Это был молчаливый парнишка, единственным развлечением которого была стрельба из рогатки по немецким жителям, боявшимся его как огня: бил он стальными шариками от подшипников, подаренных танкистами детскому дому на игрушки. К новому своему положению он отнесся совершенно равнодушно. Он не позволял Еве одевать или раздевать себя, ходил в баню с солдатами, с ними и столовался, домой приходил лишь переночевать. Ева Ева покорно сносила его оскорбления («Немецкая шлюха! Гитлеровская подстилка!» – ледяным тоном выцеживал он из своего косо прорезанного рта), покорно дожидалась его возвращений, чтобы, убедившись, что он заснул, поцеловать его в закрытые глаза.
Детдомовские его недолюбливали и в играх спуску не давали. Когда затевали игру в войну, ему чаще всего выпадала роль пленного на допросе. Его били сложенным вдвое телефонным проводом, прижигали живот папиросой и загоняли под ногти иголки. Стиснув зубы, Сусик молчал, доводя «врагов» до остервенения. «Добром это не кончится», – предупреждал Еву начальник детдома.
И он оказался прав. Играя в войну, ребята повесили Сусика на сосне и устроили состязание в меткости: кто попадет ему камнем в сведенные судорогой губы. А когда попали, изо рта вдруг вывалился непомерно длинный фиолетовый язык.
Ганс принес на руках в больницу потерявшую сознание Еву. Доктор Шеберстов расстегнул на ней халат и присвистнул, увидев чудовищный шрам, тянувшийся извилистой гроздью от левой груди к золотистому лобку.
– Откуда это? – спросил он, когда Ева Ева пришла в себя и он тщательно ее обследовал.
– Из-под Варшавы. Я была санинструктором в пехоте.
Доктор Шеберстов сглотнул.
– Евдокия Евгеньевна, я должен вам сказать, что у вас… что вы, скорее всего, никогда не сможете родить…
Она долго молчала, лежа на кушетке с закрытыми глазами. Потом села, подняла глаза на врача, прятавшего руки за спиной.
– Тогда зачем мне все это? – тихо спросила она, коснувшись рукой своей груди. – И это… и это… Зачем? Выходит, гожусь только в бляди?
– Война. – Доктор отвел взгляд.
– За что, господи? – Она порывисто запахнула халат. – Меня-то – за что?
– Война не вина, – пробормотал Шеберстов. – Не вина.
Несколько дней она не выходила из своей комнаты. Лежала ничком на кровати, то засыпая, то просыпаясь и тупо вслушиваясь в шум крови.
В дверь постучали. Она не ответила.
– Ева, – позвала кастелянша Настенька, – Евушка, да не убивайся ты так. Пойдем, небось на станции они еще.
Евдокия с трудом оторвала голову от подушки.
– Кто?
– Кто-кто? Немцы, конечно.
– Какие немцы? – не доходило до нее.
Настенька склонилась над нею.
– Да ты чего, девонька? Или заболела?
– Нет. – Она села на кровати. – Что случилось?
– Высылают их всех. Немцев да немчих с немчатами. По пуду барахлишка на душу – и ауфвидерзей. Моя хозяйка ручку медную от двери отвернула – на память.
– Почему высылают? – Ева уже стояла, быстро застегиваясь и поправляя прическу. – Ничего не понимаю. – Глянула в окно: двое солдат с автоматами гнали куда-то посередине булыжной мостовой старуху Марту. – За что их? Куда?
– В Германию. Приказ такой из Москвы. Да не скачи ты, я своего попрошу – на машине вмиг добросит.
Черноусый сержант помог женщинам выбраться из машины, крикнул часовому:
– Они со мной!
Их пропустили.
Далеко впереди тяжело, натужно и редко пыхал паровоз. Солдаты с грохотом закрывали двери товарных вагонов, не обращая внимания на мертво стоявших в проемах немцев, офицеры навешивали пломбы.
– Ганс! – крикнула Ева в ближайший вагон. – Аннес, родной мой!
Молодой офицер в форме МГБ отвернулся и, ломая спичку за спичкой, закурил.
Она бросилась вдоль косо освещенного прожекторами поезда. За нею побежала сдобная Настенька.
– Аннес! Ты где? Где ты? Не пущу! – кричала Ева, на бегу отбиваясь от Настеньки. – Не пущу-у-у!