— Да, везунчик… — недоумённо тянет он. — В таком случае достань-ка нам хозяина бара из-за стойки. Мы своё уже отработали, теперь на тебя в деле посмотрим.
Пожимаю я плечами, вилку, что до сих пор в руках держу, в карман сую и непринуждённой походкой к стойке направляюсь. Понимаю ребят — они с профессионалами привыкли дело иметь, знают, чего от них ожидать можно. А вот когда полный профан, в штаны наложивший, за стойкой с «дурой» в руках притаился — его действия непредсказуемы. Как в случае с половым, например.
Подхожу я точно по центру стойки и через неё перевешиваюсь. Действительно, бармен по полу распластался, затравленно на проход за стойку вызверился и туда же из «дуры» целится. А «ствол» так в руке пляшет, что выстрели он, скорее попал бы в меня, сбоку стоящего, чем в того, кто в проходе бы нарисовался.
— Ку-ку! — говорю ему сверху, словно с бабой заигрываю.
А бармен точно баба — его тут же кондрашка хватает. «Ствол» из руки выпадает, а сам он в прострации застывает. Похоже, второй раз обделался. Или третий? Впрочем, он и сам, наверное, со счёта сбился.
Нагибаюсь ещё больше, цепляю его двумя пальцами за ноздри, как крючком рыболовным, и начинаю из-за стойки выуживать. Идёт он плавно, что лещ полусонный со дна, даже не трепыхается.
— Пожалуйста! — говорю Сашку, когда бармен уже о стойку ручками опирается.
Выдёргиваю пальцы из ноздрей — все в крови и соплях. Порвал я ему таки ноздри. Вынимаю из нагрудного кармашка бармена платок белоснежный и брезгливо руки вытираю. Хочу потом назад платок в карман бармену засунуть, но вижу на материи свои отпечатки пальцев чёткие. Не-ет, шалишь, «пальчики» здесь оставлять не следует.
Сашок подходит ближе, губу нижнюю копылит, видя, как у хозяина бара юшка кровавая по бороде течёт.
— Живи пока, — бесстрастно говорит он бармену, но от его тона сухого могильным холодом веет. — Но завтра к полудню чтобы был у меня с «двойным» налогом. За работу, сам понимаешь, платить надо. Видишь, — кивает в сторону амбалов бесчувственных, — от кого мы тебя уберегли.
Затем разворачивается и к выходу идёт. Но по пути нагибается и штоф «Адмиралтейской» с пола поднимает. Ишь ты, вся посуда вдребезги, а полуторалитровой бутыли хоть бы хны.
— «Пальчики» свои убрать не забудьте, — бросает нам на ходу Сашок.
Ну вот, я думал, он штоф подобрал, чтобы после «работы» с горла хлебнуть, а он просто об отпечатках своих позаботился.
Сую платок в карман и чувствую там вилку. Что ж, и я о своих «пальчиках», пусть и машинально, но побеспокоился.
Мандраж у Олежки уже прошёл, и теперь он ведёт машину плавно, спокойно, уверенно. Но, что удивительно, едем молча, и атмосфера в салоне какая-то хмурая. Будто это не мы амбалов в «Незабудке» приголубили, а они нас отметелили. А у меня, как назло, настроение выше крыши. И в голове всё та мелодия классная крутится, что наши «пляски» в баре сопровождала. Правда, Глория Гейнор почему-то по-русски мурлычет: «…не забуду «Незабудку»…
— А что, ребята, — говорю я этак приподнято, чтоб, значит, их как-то растормошить, — не обмыть ли нам моё «крещение»? С меня, как ведётся, магарыч!
— У нас не принято, — спокойно осаживает меня Сашок, но затем поворачивается ко мне и понимающе в глаза смотрит. — Впрочем, тебе сейчас можно. Держи трофей, — протягивает штоф.
Беру я бутыль, но почему-то с горла в компании трезвенников пить не хочется. И от этого настроение моё радужное сразу вдруг пшиковым делается.
— Тебя, Борис, куда подбросить? — уважительно спрашивает Олежка. — К кабаку какому?
Подумал я немного, но мысли уже всё больше невесёлые. Схлынуло возбуждение, апатия серая душу заполонила. И в кабак не тянет — что там одному делать? В одиночку нажираться да тоску нагонять лучше дома.
— Нет уж, — отвечаю Олежке и вздыхаю тяжко. — Давай домой…
12
Открываю дверь, а в квартире темно, гарью сильно пахнет, и Пупсик меня не встречает. Прохожу в комнату, включаю свет. Лежит мой ангел-хранитель на диване скукожившись, во сне постанывает. А через всю стену над ним широкая обугленная полоса на обоях протянулась, словно кто из огнемёта палил.
Сел я в кресло, на Пупсика уставился. Эх, пацан, пацан, знал бы, чем помочь, чтобы боль твою снять, в лепёшку бы расшибся, но сделал. Жизнь наша хреновая так уж устроена — когда одному хорошо, другой от этого загибается…
И так мне жалко Пупсика стало, что слезу вышибло. Поднимаю руку, глаза мокрые вытереть, а в ней штоф «Адмиралтейской» зажат. Моб твою ять! — взрывается во мне всё, и такая ярость страшная непонятно почему охватывает, что я штоф в полосу обугленную чуть было не запускаю. Доколе эти барабашки чёртовы моего парня мучить будут?!
Но не швырнул я штоф. Остыл также быстро, как и вскипел. Встал, свет в комнате погасил и на кухню поплёлся. Налил водки стаканяру полную, нашёл в холодильнике банку с пикулями, открыл. Затем хряпнул водку одним махом, рукавом занюхал, а вот закусывать не стал. Почувствовал — не пойдут в меня огурчики заморские. Махнул я тогда на всё рукой и пошёл спать.
Просыпаюсь я утром, слышу, Пупсик на кухне посудой тарахтит. А мне как-то не по себе. Не потому, что с похмелуги, а вот что-то меня гложет, и дискомфорт в душе непонятный. Хочется одеться сейчас тихонько да на улицу быстренько шмыгнуть, чтобы с Пупсиком глазами не встречаться. Стыдно мне перед ним, что ли?
Однако взял я таки себя в руки и в ванную комнату поплёлся. Глянул в зеркало — батюшки-светы, глаза, что у быка, красные, а вся морда в точках пороховой гари. Почти в упор в меня половой стрелял — всю красоту мужскую попортил. Побрился, умылся, но гарь до конца отмыть не сумел. Хотел уже пемзой содрать, однако представил, какая морда будет, пятнами красными, и рукой махнул. Пусть думают, угри у меня. Авось само сойдёт.
Оделся, на кухню захожу. На столе завтрак мой фирменный да всенепременный дожидается: чашка кофе и яичница. А Пупсик на табурете сидит, бледный весь, дрожит, двумя руками в стакан с молоком вцепился.
— Утро доб… — срывается у меня с языка, но я его сразу прикусываю. Кому оно и доброе, а Пупсику вряд ли.
— Извини, — говорю, а сам глаза в сторону отвожу, — досталось тебе вчера из-за меня…
— Нич-чего, — шепчет Пупсик, стакан к губам подносит и начинает молоко маленькими глоточками пить. И слышу я, как зубы его мелко-мелко так по стеклу стучат.
Сажусь за стол, ковыряюсь вилкой в яичнице и на него стараюсь не смотреть. Век воли не видать — стыдно.
— В-всё б-бы норм-мально б-было, — трясёт Пупсика лихорадка, — н-но л-лекарст-тва конч-чились…
Тут я вилку роняю и на него обалдело смотрю.
— Так что же ты мне не сказал?! — ору.
— Я г-говорил… — обиженно оправдывается он и вдруг начинает тихонько плакать.
— Ах!.. — чуть не вырывается из меня мат трёхэтажный, но я вовремя его задавливаю. Пацан ещё на свой адрес примет.
— Погоди, это я виноват, — каюсь перед ним. — Сейчас всё будет.
Вскакиваю из-за стола что ошпаренный и в комнату залетаю. К счастью, рецепты, что лечила нацарапал, на столе так и лежат, никто их не трогал. Хватаю бумажки драгоценные и на всех парах из квартиры выметаюсь.
Провизорша в аптеке меня с пониманием встретила. Учреждение такое, что мужиков запыхавшихся и не в себе здесь нормально принимают. Впрочем, это было только вначале.
— Всего по десять! — бросаю перед ней рецепты.
Она и ухом не ведёт от такого оптового заказа, но на всякий случай рецепты внимательно читает — уж не наркотики ли там, если так много заказывают? По выражению лица вижу, что нет. Просмотрела она все рецепты и к первому возвращается.
— Десять ампул? — переспрашивает.
— Нет, упаковок!
Вот тут-то морда у неё и вытягивается. Будто я ведро касторки покупаю.
— А вы не ошиблись? — осторожно намекает она на мой вид запыхавшийся.
— Ошибся, — соглашаюсь я и дух перевожу. — По двадцать. Каждого. Наименования.
Наверное, у меня на морде было написано нечто более чем «не в себе», поскольку безропотно провизорша мне всё отпустила. Три пакета громадных получилось.