– Вот документ, который вы просили. А мне пора. Прощайте.
– Доброй ночи, – в спину ему ответил Браун. Тот удалялся быстрым шагом. Из раскрытой двери на двух друзей падал сноп газового света. Священник распечатал конверт и прочел следующее послание:
«Дорогой отец Браун! Vicisti, Galiloee[32]. Иначе говоря, будь прокляты ваши всевидящие глаза! Неужто что-то кроется за этим бредом – за поповской болтовней?
Всю жизнь, с самого детства моим богом была природа, я верил лишь в инстинкты и функции человеческого организма, не думая о том, морально это или аморально. Еще мальчишкой, не помышляя о карьере медика, я разводил мышей и пауков и видел в человеке совершенное животное, что полагал наиболее завидной участью. Неужто в ваших бреднях что-то есть? По-моему, я заболеваю.
Я полюбил жену Квинтона. Что тут дурного? Я следовал велению природы – мир движется любовью – и честно полагал, что ей со мною будет лучше, чем с Квинтоном, ибо безумец и мучитель много хуже, чем опрятное животное вроде меня. В чем я ошибся? Я рассмотрел все факты с беспристрастием ученого – со мной ей, несомненно, было б лучше.
Мои воззрения позволяли мне убить его. От этого выигрывали все, даже он сам. Но, как здоровое животное, я вовсе не желал, чтобы убили и меня. Я положил ждать случая, когда меня никто не заподозрит. И случай этот представился нынче утром.
Я трижды заходил сегодня к Квинтону. В первый раз он говорил, не умолкая, о своей новой мистической повести «Проклятие отшельника». Я застал его над рукописью. Он тотчас отложил ее, рассказал сюжет – английский полковник кончает жизнь самоубийством, поддавшись внушению индуса-отшельника; показал последние страницы и прочитал вслух заключительные строки, что-то вроде: «Гроза Пенджаба превратился в желтую пергаментную мумию, все еще поражавшую гигантским ростом. С усилием опершись о локоть, он приподнялся и шепнул племяннику на ухо: „Я убиваю себя сам, но все-таки меня убили“». Последней фразой начиналась чистая страница. То был редчайший шанс – один из тысячи. Я вышел, как в чаду, меня пьянила страшная доступность задуманного.
Тут два других обстоятельства сложились в мою пользу: вы заподозрили индуса и нашли кинжал, который мог служить ему орудием. Я незаметно запихнул кинжал в карман, вернулся к Квинтону и дал ему снотворное. Он не хотел говорить с Аткинсоном, но я его заставил, мне важно было показать, что он был жив, когда я выходил. Квинтон лег в оранжерее, а я немного задержался в кабинете. Потребовалось полторы минуты, чтоб сделать все необходимое, – на руку я скор. Рукопись я отправил в камин – остался только пепел. Кавычки портили дело, и я обрезал угол. Для полного правдоподобия я отхватил углы у всей столки чистой бумаги и вышел, твердо зная, что Квинтон жив и спит в оранжерее и что его признание в самоубийстве лежит на видном месте на столе.
Последний шаг был самым дерзким. Солгав, что я обнаружил труп, я бросился в оранжерею первым, задержал вас запиской и воткнул в Квинтона кинжал – на руку я скор. Из-за снотворного он был в забытьи, и я положил его кисть на рукоятку. Никто, кроме хирурга, не мог бы так направить кривой нож, чтобы попасть прямо в сердце. Неужто вы заметили и это?
Но тут случилось непредвиденное – природа отвернулась от меня. Я словно бы заболеваю. Я чувствую, что совершил дурное, и мне отказывает разум: при мысли, что вы все знаете и я не буду жить под этим бременем один, если женюсь и обзаведусь детьми, меня охватывает безрассуднейшая радость. Не знаю, что это? Безумие? Возможно ли, что угрызения совести и в самом деле существуют – как у героев Байрона? Кончаю, больше не могу.
Джеймс Эрскин Хэррис».
Старательно сложенное письмо уже лежало в нагрудном кармане отца Брауна, когда послышался звонок дверного колокольчика и на пороге заблестели мокрые плащи полицейских.
Грехи графа Сарадина
Когда Фламбо уезжал, чтобы отдохнуть от своей конторы в Вестминстере, он проводил обычно этот месяц вакаций в ялике, таком крошечном, что нередко идти на веслах в нем было проще, чем под парусом. К тому же уезжал он обычно в графства Восточной Англии, где текли речушки такие крошечные, что издали ялик казался волшебным корабликом, плывущим на всех парусах посуху, меж полей и заливных лугов. В ялике могли с удобством разместиться лишь два человека, а всего остального места едва хватало для самого необходимого. Фламбо и грузил в него то, что собственная жизненная философия приучила его считать самым необходимым. Он довольствовался четырьмя вещами: консервированная семга – на случай, если ему захочется есть; заряженные пистолеты – на случай, если ему захочется драться; бутылка бренди – скорее всего, на случай обморока; и священник – скорее всего, на случай смерти.