Спокойней, капитан! Тренируй нервную систему. Спокойней! Хворостов осторожно, не спеша взял письмо. Обратный адрес — село Троицкое. Только почему адрес написан незнакомым почерком? Крупным, полудетским. Спокойней! Мало ли почему…
Испуганно притаилось в грудной клетке сердце. Да и нервы, видно, расшатались на передовой. Непослушные пальцы теребят незаклеенное, треугольником сложенное письмо.
Ефрейтор Панас Валейко взглянул на капитана и проглотил, давясь, очередную шутку, уже выглядывавшую из дремучих усов, как галушка из сметаны. По опыту знал: раз у человека, получившего письмо, такое лицо, лучше с миром отойти в сторонку. Пусть один на один — как солдат — принимает удар судьбы.
Хворостов развернул треугольничек. Помятый листок, вырванный из школьной тетради в три косые линейки. Тот же незнакомый полудетский почерк.
«Здравствуйте, наш защитник и герой войны уважаемый и дорогой земляк Алексей Федорович!
Пишет вам ваша соседка, которую вы, наверно, и не помните совсем. Фамилия наша Зозулины, а по имени меня зовут Ксения, или Ксюша. Я к вашей маменьке Анне Ивановне еще девчонкой бегала…»
Что за Ксюша? При чем тут Ксюша? Не знает он никакой Ксюши! И знать не хочет! Он ждал письма от Азы, от матери, от отца… Откуда взялась Ксюша?
Почему шум стоит в ушах, словно после контузии? Ничего не случилось! Какие крупные, старательно выписанные буквы.
«…Все ваши письма, в которых вы сообщали номер своей полевой почты, до Троицкого дошли. Вы, верно, уже догадались, почему на них отвечаю я, а не ваши родственники…»
Ничего он не догадался! Он не может догадываться. Слишком страшно догадываться. На что он еще надеется? Почему боится читать дальше? Разве не все ясно! Дальше могут быть только подробности.
«…Первой полицаи забрали вашу супругу как жену командира Красной Армии. Увезли ее в город. Потом люди рассказывали, что их там собрали большую тысячу, погнали за Московские ворота в карьеры кирпичного завода и всех кончили…»
Хворостову на мгновение показалось, что в письме речь идет не об Азе, а совсем о другой, чужой ему женщине, которую кончили в карьере (зарой, зарой!). А сердце знало: об Азе говорится в письме. И кончили не другую, чужую женщину, а его Азу.
«…Ваш папенька Федор Кузьмич отвез сынка вашего в село Сковородино, где проживает бывший поп отец Герасим. Поп крестил вашего сынка, как и положено по всем православным правилам, и даже святой крест на него надели. Но и крестик не помог. Опять приехали гитлеровцы и полицаи, забрали мальчика и тоже кончили его».
Кончили, кончили, кончили! Кто посмел взять его Федюшку, который маленьким лежал в коляске, смешно спотыкаясь и пошатываясь, шагал от кровати к столу, однажды громко и внятно сказал «мама»! Какое отношение может иметь к его Федюшке тупое, как кувалда, слово «кончили»!
«…Вашу маменьку Анну Ивановну они тоже кончили прямо в избе. А папенька ваш Федор Кузьмич, как схоронили Анну Ивановну, ушли из Троицкого в неизвестном нам направлении. Где они теперь, мы не знаем. И никто в Троицком не знает, где мается старичок и жив ли?»
Хворостов увидел лежащее в стороне бревно. Подошел к нему, сел. Шум в ушах не проходил, — видимо, сердце так гонит кровь.
«…Домик ваш в исправности. Мы за ним по-соседски присматриваем. Даст бог, когда вернетесь с победой, хоть будет у вас родной угол.
Да, еще забыла сообщить, что за вашей супругой и сынком из города с гитлеровцами и полицаями приезжал известный всем Тимошка Жабров, сын прасола и шибая Фаддея Парфеныча Жаброва. Тимошка при немцах служил в полиции самым главным душегубом. Он собственноручно и кончил вашу маменьку Анну Ивановну. Перед приходом родной Красной Армии Тимошка из нашей местности бежал. Говорят, в Германию, в город Берлин.
Если вам доведется найти Тимошку в городе Берлине, то вы сами знаете, что нужно сделать с таким врагом рода человеческого за все его немыслимые злодеяния».
Надо думать о другом. Постороннем. Обычном. О чем угодно. Только о другом. Не об Азе и Федюшке, не о слове «кончили», а о другом. Все равно о чем. Только о другом. О том, что пора почистить пистолет, пришить на шинель оторвавшуюся пуговицу… Если думать об Азе, о сыне, о неизвестно где блуждающем отце, то можно закричать, завыть, удариться головой о стену…
Но Алексей Хворостов не мог заставить себя думать о другом. Против воли воображение рисовало картины гибели родных. Он гнал эти картины, но они возвращались, вставали перед глазами, словно безжалостный художник иллюстрировал каждое слово письма. И в них — черным пятном — Тимофей Жабров. Круглые оцинкованные глаза, трупный оскал безгубого рта. И руки! Железные руки робота, памятные еще с тех заройских времен.