Глава двадцатая
А ЯБЛОНИ ЦВЕТУТ!
Когда проехали Белгород, Нонна начала укладываться спать.
— А ты, конечно, будешь дежурить?
Сергей виновато посмотрел на жену:
— Все-таки юность… Я выйду в коридор и потушу свет.
— Ничего ты с той стороны не увидишь. Город ведь слева по ходу поезда. А свет мне не мешает. Слава богу, на фронте привыкла спать в любой обстановке.
Поцеловав мужа в лоб, Нонна повернулась к стене, и вскоре по ровному дыханию Сергей определил: заснула. Подсел поближе к окну, сдвинул в сторону шторку. За стеклом темнело пустое ночное поле. Изредка промелькнет одинокий фонарь у переезда, высветлит будку и полосатый шлагбаум, да порой вдалеке всплеснут, словно ныряя, фары запоздавшей автомашины. И снова глубокая ночная темень.
…Ничто уже не связывает его с этим городом. Последний раз был в нем осенью сорок первого. Прошла война, оккупация… И раньше не густо было в городе знакомых, а теперь, наверно, и совсем не осталось.
И все же каждый раз, проезжая мимо — недаром смеется Нонна, — Сергей дежурил у окна. Вот и теперь. С грустью следил Полуяров за тем, как на темном горизонте мало-помалу появлялась мелкая россыпь далеких огней. Как много их теперь! Растет город, ширится.
…Когда скорый поезд Сочи — Москва остановился у вокзала, Сергей Полуяров решил было выйти из вагона, но передумал. На перроне пусто, пассажиров почти нет. Только стоит в накидке с поднятым капюшоном милиционер, да пробежал в здание вокзала коротенький лысый человечек в полосатой ночной пижаме и войлочных шлепанцах, надетых на босу ногу. В буфет или на телеграф!
Поезд тронулся. Медленно смещались ярко освещенные широкие окна вокзального ресторана. Начала редеть россыпь городских огней. Где-то там, в темноте, невидимый из вагонного окна кирпичный завод, толстая закопченная труба, длинные серые сушильные навесы.
И зарой!
Память, остановись! Покажи снова и вагонетку, и поблескивающую колею, и молодого, веселого Алешу Хворостова: «Стихи стоят свинцово-тяжело, готовые и к смерти и к бессмертной славе». И Сему Душагорит с его неизменным: яп-понский бог! И тихого Назара, тайно влюбленного в Настеньку, и Петра Петровича… И конечно, Настеньку, милую Настеньку…
Поезд все живей и живей стучит колесами, вздрагивает и покачивается вагон. Вот и все! Можно ложиться спать. Утром — Москва!
…Дверь со скрипом и лязгом сдвинулась в сторону, и в купе вошел грузный полковник в сером плаще с толстенным портфелем в руке.
— Прошу прощения. Кажется, здесь одно свободное место.
— Даже два.
— Достаточно и одного. Разрешите представиться: полковник Титарев.
— Полковник Полуяров.
— Очень приятно. У нас и дама в купе, — заметил вошедший свернувшуюся калачиком спящую Нонну.
— Жена.
— Совестно, что вынужден беспокоить.
— Ничего. Она у меня фронтовичка. Привыкла.
— И нижняя полка свободна. Повезло. Не люблю на верхнюю забираться. Постарел, раздобрел. А раньше, бывало, завалишься на второй, а то и на третьей багажной полке и дрыхнешь, как бывший бог.
Полковник бросил портфель в багажник, повесил фуражку и плащ на вешалку, тяжело опустился на диван. На покатом с залысинами лбу синел след от тесноватой фуражки. Лицо усталое, обрюзгшее. Только глаза под седыми бровями живые, внимательные.
— Судя по загару, с юга?
— Угадали. Из Сочи.
— Завидую! В Ворошиловском отдыхали?
— Опять в «десятку».
— А я три года в отпуске не был. Даже не верю, что есть на белом свете Черное море. Все дела! То одно, то другое.
Лицо Титарева еще больше осунулось, глаза потускнели. Грузно сидел, уставившись на оранжевые волоски настольной лампы. Проговорил мечтательно:
— Вот уйду в отставку, отправлюсь в Сочи, на Рицу, на Ахун-гору, шашлыки буду есть, цинандали попивать да читать сочинения господ Потехина или Златовратского.
Полуяров подумал, что изрядно устал человек, раз обуревают его такие мечты. Спросил с сочувствием:
— Много приходится работать?
— Дело, собственно, не в работе. Командировки надоедают. Хотя в песне и поется: «Сердце, тебе не хочется покоя», но, согласитесь, поезда, пересадки, гостиницы, столовки — не сахар. — И чтобы стряхнуть одолевшую усталость, предложил: — Как вы насчет чайку?
— Благодарю! Два стакана выпил.
— Два стакана не в счет. Бог троицу любит. Я уже заказал. Как вошел в вагон — первым делом о чае договорился. Чтобы покрепче да погорячей. А что делать прикажете! Пиво мне нельзя — почки, водку тоже врачи решительно из рациона исключили, даже на Новый год. Чаем только и спасаюсь.