После войны с чужим паспортом Жабров уехал в Темир-тау, устроился на руднике, так сказать, ушел под землю. Работал хорошо, его фотография в очках и с бородой даже красовалась на Доске почета. Женился, получил квартиру. А вот когда узнал о денежной реформе, взыграло кулацкое сердце. Не пропадать же такому богатству. Не рискнуть ли? И рискнул.
Титарев ладонями сильно растер обрюзгшее, с нездоровой желтизной лицо.
— Сила и живучесть у Жаброва была истинно распутинская. Помните, как убивали Гришку! И цианистым калием травили, и в упор стреляли, и в прорубь бросали. А он из проруби лез, как медведь, да еще глаза с угрозой таращил. Так и Жабров. При аресте одному оперативному работнику лопатой полголовы снес.
«Знаю, знаю его лопату, его руки, его силу», — думал Полуяров.
— В тюрьме, уже во время заседаний военного трибунала, Жабров ночью в камере решетку вывернул. А ведь сто лет держалась, тюрьму еще при Николае Палкине построили. Повезли его на место массовых расстрелов мирных жителей. На окраине города кирпичный завод есть…
— За Московскими воротами. Я когда-то, еще мальчишкой, там работал, — уныло произнес Полуяров.
— Вот как, — посмотрел Титарев на собеседника. — Значит, и вы от станка. Я тоже в фабзайцах ходил. Ну, ваш завод уже восстановили, опять дымит — кирпич после войны позарез нужен. Сколько руин и пепелищ осталось. Завод работает, но старый карьер не трогают. В нем до сих пор раскопки производят. Много людей там погибло.
— Зарой.
— Кого зарой? — не понял Титарев.
— Так мы карьер тогда называли: зарой!
— Не знаю. По делу он как карьер проходил. Так вот привезли Жаброва в карьер. Ходил он, показывал и рассказывал: тут ройте, одна партия человек триста. А там — вторая, побольше будет. С тысячу. И детей, спрашиваем, расстреливали? А куда же их девать, отвечает. На развод оставлять, что ли? И говорит спокойно. Ни раскаяния, ни угрызений совести.
— Робот!
— Что робот? — опять переспросил полковник.
— Жабров — робот. Ничего человеческого в нем и раньше не было.
— Да вы, оказывается, и Жаброва знали? — почти с профессиональным любопытством спросил Титарев. Полуярову даже показалось, что собеседник с недоверием посмотрел на его полковничьи погоны.
— Знал. Работал с ним рядом. И потом встречал. В сорок первом. Перед приходом немцев в город. — Полуяров говорил отрывисто, как всегда, когда волновался.
Теперь Титарев уже с нескрываемым интересом смотрел на сидящего перед ним полковника.
— Жаль, поздно об этом узнал, а то бы мы и вас свидетелем вызвали. Обрисовали бы довоенный облик этого монстра. Впрочем, среди свидетелей был один, который Жаброва до войны знал. Тоже офицер. Лейтенант. Фамилия его, дай бог памяти… Громкая такая фамилия. Да, Карайбог! Лейтенант Карайбог!
— Семен?
— Верно, Семен. И его знали?
— Друг. Вместе на кирпичном работали. Заройщик.
— Серьезный мужчина ваш Карайбог. Когда давал показания, то так разошелся, что мы боялись: выхватит пистолет и перестреляет всех наших подсудимых во главе с Жабровым. И процессу конец. Хорошо, что в зале жена Карайбога оказалась, выручила. Крикнула: «Сема!» — и словно на кипящее молоко подула — сразу стих Карайбог.
— Душагорит!
— Как понимать: душа горит?
— Так мы на заводе Семена Карайбога звали: Сема — Душагорит! Горячий он, но славный.
— Воевал Карайбог хорошо. Вся грудь в орденах. Видимо, с Тимофеем Жабровым у него свой личный счет был.
И Полуяров внезапно вспомнил: да ведь жену и сына Алеши Хворостова расстреляли в том карьере на кирпичном! И расстрелял Жабров. Вот то главное, что он предчувствовал, что томило его весь вечер. Значит, и он повинен в смерти родных Алеши. Почему он тогда, в тот осенний вечер, не задержал, не сдал коменданту Жаброва? Ведь догадывался, что Жабров готовится к предательству. Или уж вынуть бы пистолет. Побоялся. Гуманизм! Самосуд! Штрафная! Спросил хрипло:
— Приговор Жаброву уже вынесен?
— Третьего дня в исполнение приведен.