Прошло несколько дней. И вот стоит на вокзальном перроне у вагона московского поезда высокий белесый парень в кургузом пиджачке, в синей сатиновой косоворотке с расстегнутым воротом, в мятой кепчонке с пуговицей на макушке. Держит в руках плетеную корзину с висячим замком (замок мать повесила от злых людей), в которой две пары белья, полотенце, завернутый в газету кусок домашнего сала и толстая общая тетрадь в черном дерматиновом переплете. В ней мечты, надежды, радости и горести Алексея Хворостова — его стихи.
Проводить товарища пришли на вокзал заройщики. На прощанье водку не пили (получка давно была), да и не было охоты. Уж больно большое и чистое дело совершалось: ехал в Москву, в столицу, учиться их товарищ. Хотелось сказать ему на прощанье значительные, полновесные, как груженые вагонетки, слова. Такие слова, чтобы помогли на новом пути, поддержали в трудную минуту. Но где их найти!
Семен Карайбог наказывал:
— Только не забури на все четыре колеса, яп-понский бог. Мы далеко, подсобить не сможем!
— Не забурит! — ободряюще хлопнул Алексея по спине Сергей Полуяров. — Он парень хваткий.
Прошло совсем немного времени, а у заройщиков вторые проводы: уходил на действительную службу в Красную Армию Сергей Полуяров.
Длинный — вагонов сорок — состав товарняка загнали подальше от пассажирского вокзала на запасный путь. У каждого вагона — толпа. И все, как положено: песни, гармошка, смех, слезы… Но больше — песни. И разные. С одной стороны несется непременная, ставшая традиционной:
а с другой — утвердительная, почти грозная:
И над всем составом ширился припев:
А еще дальше шумная ватага провожающих — дядья и кумовья, — хлебнув казенной, отдавали дань старине.
Осоловевший дед, вспомнивший по такому случаю и Мукден, и Порт-Артур, в который раз наказывал внуку, смущенному, робеющему парнишке:
— Смотри, Павлуха, сучий кот, служи на совесть. В нашем роду все справными солдатами были. Ать, два!
…Провожали Полуярова заройщики. И, конечно, Настенька. Семен Карайбог вытащил из карманов бутылку, стопку, синеватую — уже очищенную — луковицу.
— Русское простое казенное хлебное сорокаградусное вино. Опорожним по бывшему христианскому обычаю посошок!
Пили по очереди — стопка-то одна, — деликатно нюхали луковицу. Настенька стояла в сторонке. Ее смущало, что возле поезда много заводских, видят ее и, конечно, догадываются, кого она пришла провожать.
— И ты, сербияночка, маленькую, — Семен налил полстопки. Настенька замахала руками:
— Что ты! Отродясь не пила.
Но Семен настаивал:
— Хоть пригубь. Не нарушай обычая.
Настенька мотала головой:
— Нет, нет, она горькая.
Все рассмеялись.
— В том-то и смак, — со знанием дела определил Семен.
Петрович сам пил редко, разве только в получку, и то не больше четвертинки, и не любил уламывать непьющих: вольному воля. Но тут неожиданно поддержал Карайбога:
— Выпей. Настенька. За возвращение Сергея.
Слово сказано, слово тайное, заветное, самое главное: возвращение! Настенька сдалась. Двумя пальцами осторожно, словно боялась ожечься, взяла стопку, виновато и пытливо посмотрела на Сергея:
— За возвращение!
Петрович откашлялся. Как самый старший — вроде отец — сказал внушительно:
— Отслужишь, Сергей, вернешься, и свадьбу сыграем. Дело житейское.
Настенька смутилась до слез:
— Вы уж скажете… Какая свадьба!
Только Назар безучастно стоял в стороне и смотрел вбок косым глазом…
Семен Карайбог разошелся. Швырнул в кусты пустую бутылку, притопнул кривой кавалерийской ногой.
— Выходи, сербияночка! — и хрипло затянул:
Не выдержала и Настенька. Взметнула над головой батистовый платочек и пошла в образовавшемся кругу, тоненькая, прямая. Белая туфелька била в деревянный настил платформы, как в бубен…