В эти самые трудные дни своей жизни Алексей Хворостов снова начал писать стихи. Даже не писать, а сочинять. Записывать их не мог: не было ни времени, ни бумаги. Давно, еще на втором курсе университета, бросил писать стихи. Или почувствовал, что нет настоящего таланта, или не было мыслей и чувств, достойных выражения. И вот теперь в состоянии постоянного душевного и физического напряжения, среди пожарищ, разорения и бед, в мозгу возникали строчки:
Лежа под кустом, укрывшись плащ-палаткой, он со страхом и болью думал об Азе и Федюшке. Еще месяц назад Троицкое, где он оставил жену и сына, казалось ему глубоким и спокойным тылом. Никогда нога врага не ступала на ту глубинную землю России. А теперь? В своих листовках гитлеровцы трубят о разгроме Красной Армии, о последних днях Москвы. Врут, конечно! Но сколько дней они идут на восток — и все по земле, захваченной врагом. Значит, война еще только начинается. И Алексей верил, мечтал:
Когда же это будет?
В те дни Алексей Хворостов почти физически ощущал, как в его душе накапливается яростная ненависть к врагу. Гитлер вынудил его оставить жену и сына, оставить любимую работу, взяться за оружие. И Гитлер стал его личным врагом. Других врагов у него не было.
Однажды на привале Хворостов разговорился с пожилым бойцом, тихим и незаметным, терпеливо и молчаливо переносившим все тяготы отступления. Спросил боец Хворостова:
— Женаты, товарищ политрук?
— Женат!
— Ребятишки есть?
— Один сын.
— Молодые. Войну закончим, будут еще.
— Как знать.
— Должны быть. А у меня трое. И все девчата. — И, радуясь возможности рассказать о дочках, добавил: — Знаете, как мы их с женой назвали? Вера, Надежда, Любовь. Так и растут трое. Как березки! — И еще раз повторил: — Вера! Надежда! Любовь! Выходит, за это я и сражаюсь.
С детства Хворостов знал женские имена: Вера, Надежда, Любовь. Но только теперь впервые осознал, какие это замечательные, святые слова. Разве и он не воюет, поддерживаемый каждодневно верой в правоту нашей борьбы, надеждой на победу, любовью к Родине, к родным людям? И подумал: вот бы и написать на полковом Знамени под государственным гербом три слова: «Вера. Надежда. Любовь».
Как ни тяжело было идти, все же политрук Хворостов понимал, что самое трудное еще впереди. Измученные, обессиленные, почти без боеприпасов, несколько сот человек — все, что осталось от стрелковой дивизии, — как они прорвутся сквозь гитлеровские боевые порядки, перейдут линию фронта, дойдут до расположения своих войск. Возможно ли это? Не напрасны ли все лишения и жертвы?
Видя такие же вопросы в глазах бойцов, говорил:
— Пройдем! Дойдем!
А сам думал: «Как?»
Но получилось так, что все, что представлялось им почти невозможным, на деле вышло простым и до невероятности легким. По приблизившейся канонаде, по ночному зареву они знали, что фронт близко, и готовились к решительной схватке с врагом. Но оказалось, что у гитлеровцев на этом участке нет сплошной линии фронта, наступали они главным образом по дорогам. И вот однажды, пересекая очередной лес, бойцы дивизии встретились с боевым охранением своей армии. Снова вокруг были родные русские лица, родная русская речь.
— Дошли!
Пока начальство вело переговоры, пока повара в неурочный час дымили кухнями, пока с озабоченными лицами суетились особисты, Алексей Хворостов со своей ротой расположился на сеновале. Впервые за много дней бойцы спали счастливым, спокойным, довоенным сном, словно сеновал находился не на переднем крае, а за тридевять земель от фронта.
А Алексею не спалось. Ворочался, курил, ходил пить холодную, тускло поблескивающую при луне колодезную воду. На обрывке подвернувшейся под руку газеты написал: