— Приехал на несколько дней с фронта в Москву и решил вас проведать, — проговорил гость. — Завтра снова уезжаю…
Выслушав охи и ахи хозяйки по поводу ночных бомбежек, очередей и совершенно неожиданных, просто необъяснимых успехов немецкой армии, гость заговорил о главном, что и было целью его визита:
— С уходом Нонны я уже примирился. Насильно мил не будешь. Все же передайте ей: я был и навсегда останусь ее другом. Если в наши трудные времена — а я боюсь, что они будут еще трудней, — Нонне окажется нужна помощь, поддержка, пусть знает, что есть человек, который…
От таких слов Ядвига Аполлинариевна совсем расчувствовалась, даже всплакнула. Прижимая к покрасневшему и ставшему по-бабьи рыхлому лицу носовой платок, твердила:
— Видит бог, Яков Макарович. Видит бог…
Когда Душенков начал прощаться, Ядвига Аполлинариевна бросилась к Нонне, забарабанила в закрытую дверь:
— Нонна! Нонночка! На минутку!
Нонна молчала.
Яков Макарович покорно ждал, перекладывая из руки в руку новую фуражку с ярко-красным околышем. Ядвиге Аполлинариевне показалось, что он даже побледнел. Но сказал спокойно:
— Не надо, Ядвига Аполлинариевна. Так, пожалуй, и лучше.
В передней Ядвига Аполлинариевна поцеловала в лоб склоненную, пахнущую шипром голову бывшего зятя:
— Храни вас бог, Яков Макарович!
Когда за Душенковым закрылась дверь, Нонна как ни в чем не бывало вышла из своей комнаты. Ядвига Аполлинариевна набросилась на дочь:
— Ты — чудовище! Бессердечная! Человек уезжает на фронт. Его могут ранить, убить. А ты! И что он тебе такое сделал? Что?
— Он погубил мою жизнь! — зло проговорила Нонна. — Да и ты тоже! — и снова ушла к себе, хлопнув дверью.
Пораженная Ядвига Аполлинариевна опустилась на стул. Заплакала по-настоящему, без кривляний и эффектных поз.
В середине октября, когда стало известно, что немецкие войска прорвали наш фронт под Москвой, Ядвига Аполлинариевна спохватилась. Надо уезжать! Какие тут священные камни и хрестоматийные стишки, когда, того и гляди, на улице Горького появятся немецкие танки!
Владимир Степанович попытался возражать, но две-три истерики с заливистым, как лай, хохотом, с закатыванием глаз и удушьем сделали свое дело, и доктор махнул рукой:
— Делай, как знаешь!
К счастью, в Москве задержался заместитель директора по хозяйственной части института, в котором работал Владимир Степанович. Ядвига Аполлинариевна спешно уложила самое ценное из вещей и одежды — все же набралось полгрузовика, — и Никольские тронулись в путь.
Ядвиге Аполлинариевне, сидевшей в кабине, казалось, что в это утро на улицы города вышли все москвичи. Шли по тротуарам и проезжей части улиц, тащили наспех связанные узлы, чемоданы, тянули нагруженные тележки, толкали перед собой детские коляски, набитые барахлом. На кузовах эмок громоздились тюки, перехваченные бельевыми веревками. Из головы не шли слова провожавшей их соседки о том, что в Москве остановились метрополитен, трамваи, что распахнуты двери многих брошенных магазинов и складов, что немецкие танки к вечеру будут если не в Лианозово, то в Лобне или Долгопрудной…
С трудом преодолевая заторы, заставы, патрули и контрольно-пропускные пункты (хорошо, что пробивной заместитель директора снабдил нужными документами), грузовик Никольских выкарабкался наконец на шоссе и втерся в бесконечную нервную вереницу машин, спешащих покинуть прифронтовую столицу.
Было шестнадцатое октября тысяча девятьсот сорок первого года!
Нонна осталась одна в пустой квартире. Уехали однокурсницы — кто на фронт, кто в эвакуацию, — уехали старые подруги, родственники, знакомые… Виной ли было внезапно наступившее одиночество, или поразила Нонну Москва в день шестнадцатого октября, она теперь как-то тревожно задумывалась о прошлом, все взвешивала и по-новому оценивала.
И все чаще вспоминала Сергея Полуярова. Вспоминала все, что было связано с ним. И не удивительно! Сергей был ее первой любовью!
С неожиданной для себя нежностью вспоминала Третьяковскую галерею, с которой все началось, восхищенные глаза высокого стриженого красноармейца, трогательные по своей наивности и старомодной верности слова: «Никогда не забуду номер вашего телефона», его руку, впервые дотронувшуюся до ее руки, первый неумелый поцелуй в темном подъезде…
Все — как обещание счастья!