Кронина уже не держали ноги, он упал в коляску, откинулся на спинку, закрыл глаза, и Эдик со страхом увидел, как Николая Евгеньевича бьет крупная дрожь — грузное тело сотрясалось в конвульсиях, руки тряслись, а ноги елозили по полу.
Эдик прижал к подлокотникам руки Кронина, а Фил держал голову, одна лишь Вера оставалась в неподвижности, похожая на отрешенную от всего греческую статую.
Минуту спустя Кронин затих, тихо постанывая, Эдик выпустил его руки, а Фил отошел к Вере, встал с ней рядом, и вдруг Николай Евгеньевич сказал ясно и отчетливо обычным своим голосом, правильно выговаривая длинные и продуманные фразы:
— Эдуард Георгиевич, я поблагодарил вас за то, что вы единственный сохранили в критический момент четкость мышления и способность совершать разумные поступки, в результате чего были спасены наши — в том числе и ваша собственная — жизни. Если бы не ваши действия, то Михаил Арсеньевич, будучи в состоянии шока, успел бы нанести нашему мирозданию такой урон, по сравнению с которым нападение террористов на Международный Торговый центр или взрыв в Дели показались бы детской возней.
— Я… — протянул Эдик. Он действительно ничего не понимал. Он поискал ответ в глазах Веры, но увидел в них лишь тоску и услышал обращенную к нему и не высказанную вслух мысль:
— Я не хочу жить…
Эдик перевел взгляд на Фила, но тот лишь покачал головой: он тоже не мог объяснить того, что случилось. Но рассказать-то он был в состоянии! Видимо, и Фил сейчас умел читать мысли, потому что сказал:
— Да, рассказать могу… Мы разговаривали, и Николай Евгеньевич произнес: «Давайте думать, что делать дальше»…
19
— Давайте думать, как быть дальше, — рассудительно сказал Кронин и неожиданно прикусил губу. Лицо его налилось краской, Николай Евгеньевич откинулся на спинку кресла и поднял руки, будто хотел отгородиться от мира.
— Что с вами? — беспокойно спросил Фил, поднимаясь. Он никогда еще не видел, как у Кронина начинались приступы, слышал его рассказы, достаточно скупые, чтобы понять, насколько мучительной была внезапно подступавшая боль. Краем глаза Фил заметил движение слева и лишь тогда понял, что происходило на самом деле.
Миша. С ним опять началось. Бессонов стоял, протянув руки в сторону Кронина, ему передавал накопленную в мышцах энергию — Филу показалось, что с Мишиных пальцев срывались яркие белые искры и, начав движение, сразу гасли, будто прятались в воздухе, а потом возникали опять, теперь уже в голове Кронина, вот почему лицо Николая Евгеньевича стало таким багровым, вот почему он чувствовал сейчас бесконечную боль. Громким голосом, четко выговаривая каждое слово, Миша произносил вербальную формулу полного закона сохранения энергии и задавал одному ему известное направление перехода.
Фил заметался. Нужно было заставить Мишу замолчать — более того: заставить его не думать.
— Заткнись ты, — хрипел Фил, — ради всего святого, ах ты, сво…
Он не договорил. Он не смог договорить, потому что оказался стиснут, спеленут, связан, каждая клеточка его тела была стиснута, спеленута и связана, он не мог вздохнуть, сердце его застыло. В глазах потемнело, и Фил успел подумать, что так люди и умирают, так умирала Лиза, и теперь, если он действительно умрет, то сможет жить в большом мире, и может, это к лучшему, но все равно как же не хочется, и почему нет ни черного тоннеля с ярким светом в конце, ни воспоминаний о детстве, как это, говорят, бывает во время последнего перехода…
Он стал ураганом. Он несся над поверхностью планеты — а может, это и не планета была вовсе? — похожей на дольки помидора, сложенные рядом и отделенные друг от друга темным колышащимся океаном, который тоже был ураганом — таким же, как он, Фил, — явившимся, чтобы выяснить с ним свои непростые отношения. Фил не хотел ничего выяснять, он был ураганом над планетой, но и планетой тоже был он, и еще он ощущал в себе нечто, ему не принадлежавшее, что нужно было изгнать из себя, но прежде понять, ибо, не поняв, невозможно изменить.
Фил пронесся над собой и расплылся, растекся, ослабел; сверху, с тверди неба на него падала чья-то больная ностальгия, чья-то измученная память, он не хотел ее, но все равно принял, впитал в себя, и ему сразу стало легче, он вновь поднялся над собой-планетой, но был уже не ураганом, а горой, вулканом, изрыгавшим вместо пламени и камней мысли и идеи. Мысль о том, что знание одного-единственного закона природы может создать хаос, может убить, разрушить бесконечную структуру личности.
Фил помнил, что он человек, а вовсе не вулкан, не ураган, не планета, не мысль и не нечто еще, что он ощущал в себе, но не умел осознать. Что значит — человек? Человек — материальное, ограниченное четырьмя измерениями, временное и устранимое существо, да, он человек, но разве это в нем главное?
Кто он на самом деле? И в чем его смысл? Он знал это, знал всегда, потому что сначала возник смысл, а потом — он сам, смыслом рожденный. Все возникает из смысла. Из смысла возникла Вселенная. Фил-вулкан взорвался, рассыпался над планетой и поглотился ею, исчез и возник в совершенно другом месте — или ином времени? Здесь и сейчас он был именно смыслом и ничем более — смыслом существования звезды, сиявшей на темно-фиолетовом небе, и смыслом жизни женщины, стоявшей на пороге деревянного домика и глядевшей на звезду с выражением счастья на широком, скуластом, с маленьким ртом и косыми глазами, но таком миловидном лице, и смыслом существования этого дома, и сада вокруг него, и поля, по которому медленно полз в почти полном мраке, не зажигая фар, трактор-автомат, и смыслом работы, совершаемой трактором тоже был он, Фил, он был один, он чувствовал себя одиноким, и значит, у всего сущего тоже был один-единственный смысл, который Фил и должен был найти, дав определение самому себе, поняв самого себя, это было труднее всего, потому что внешнее, отчужденное, познается путем наблюдений, а внутреннее, свое, скрыто от пути сознательного поиска, и потому неуловимо, как солнечный зайчик, прячущийся от накрывающей его ладони.
«Лиза!» — подумал Фил, и эта мысль собрала в единое целое его разбросанное по разным Вселенным существо, но Лиза все равно была так же далека от него, как в тот день, когда он видел ее в последний раз — в гробу, в цветах, среди которых были и его алые гвоздики. С Лизой он не мог быть, и значит, смысла не было вовсе, а если смыслом был он сам, значит, не было и его, Фила.
Не было. Не было. Не было.
Мир кружился вокруг этого определения и возвращался к нему. Не было. Не было. Не…
Фил увидел лицо. Лицо смотрело на него из пространства, которое он покинул, чтобы не возвращаться. Лиза? Нет, это было лицо Эдика. Губы шевелились — Эдик произносил полный текст вербальной формулы. Лицо приблизилось и покрылось морщинами, волосы поседели и выпали, но выросли опять, а морщины исчезли — лицо стало молодым, таким, каким было лет двадцать назад, и слова прервались, потому что двадцать лет назад Эдик, конечно, не имел ни малейшего представления ни о полном законе сохранения, ни о том, что Вселенная существует не только в своих материальных измерениях.
Слова прервались, и лицо начало расплываться, но Фил уже помнил, знал и сам продолжил формулу-молитву, и чернота пространства стала чернотой комнаты, в которой нет освещения, но свет возник мгновенно — энергии, вызываемые Филом, переходили из одной формы в другую, — комната, осветившись, стала такой, какой и была: белые стены, перевернутый (почему?) диван, монитор компьютера, стоящий на полу у кухонной двери, и Лиза рядом… Лиза? Неужели она…
Нет, рядом стояла Вера, и он потянулся к ней, обнял, прижал к себе, Вера дрожала всем телом и говорила что-то — тихо, невнятно, странно.
— Что? — спросил Филипп. — Что ты сказала?
— Если бы не Эдик… — пробормотала Вера, глядя на что-то позади него.
Фил обернулся — на полу, подогнув ноги, лежал ничком Миша Бессонов. Миша был мертв, это Фил понял сразу по неестественной Мишиной позе, по неестественной Мишиной неподвижности и полному отсутствию Мишиных мыслей, ни одной из которых Фил не мог разглядеть в застывшем и холодном воздухе комнаты.