В экстазе отчаяния Груня рванул шнур бакового орудия, Кремль взорвался и похоронил его под невыносимо давящим курганом обломков.
Он еле слышно простонал.
Оленев в энтузиазме удвоил усилия.
— Стоп! Все! Ты дышишь! Ты летишь! Хорошо, великолепно! Это продолжается тысячи лет! И ты начинаешь падать!!!
Сеанс продолжался в течение семи оборотов секундной стрелки на циферблате в белой переборке изолятора. Цикл вечности и смерти повторился четырежды. При последнем добрый доктор, вскрывший его беззащитное подсознание этой «сывороткой правды», беспощадным внушением всаживал в него счастье наслаждаться жизнью на «Авроре» и ужас нескончаемых адских мук при любом контакте с анашой.
Эта Грунина «Аврора» была отпрессована из стодолларовых бумажек и укомплектована экипажем обнаженных плейбоевских красавиц. Кремль был тоже отпрессован, но уже из плохой анаши, как брикет пайковой гречневой каши. Остроконечный нос крейсера сминался и портился об крепостную стену, и задача состояла в том, чтобы успеть прострелить в ней проход по курсу движения, пока стены не сомкнулись над ним саркофагом, огромным и тяжким в своей вечности, как пирамида Хеопса.
Сверившись с часами и вздохнув, Оленев скомандовал голосом командира расстрельного взвода, одним решительным и милосердным ударом рубящего хвост жизни приговоренному:
— Все! Ничего не помнишь! Ни-че-го не помнишь!.. Проснулся! Проснулся.
Выдохнув и стерев пот, он внимательно смотрел, как пациент медленно открывает глаза. Груню плавно увлекало боковое вращение, воздух вокруг него имел форму горизонтально расположенной трубы и ускользающе поворачивался против часовой стрелки.
— Будет сначала немного кружиться голова, но это пройдет, — пообещал Оленев то, что пообещали ему на консультации.
Когда через пятнадцать минут, переоблачившись в робу, Груня наклонился зашнуровать прогары, его немного замутило. Он покинул изолятор вежливо и независимо, но в коридоре шатнулся.
Оленев же, под впечатлением от себя, заварил чай, но пить не стал, подпершись рукой в позе раздумчивости. Раздумчивость носила двоякий характер: личный и общественный.
С точки зрения общественной — можно ведь всему личному составу ВМФ проводить такую медикаментозно-комбинированную психотерапию с целью внушения абсолютной дисциплины, рвения, запретов на самоходы, счастья выполнять приказ и так далее. Последствия виделись неисчислимые: идеальные матросы без страха и упрека под управлением идеальных офицеров, которые счастливы исполнением любого приказа командования. Пахло кандидатской, докторской, кафедрой в академии и местом заместителя начальника Главного медицинского управления флота. Да что флот — всю Россию можно так обеспечить! Не пить! Не курить! Преступлений не совершать! Трудиться! Ничего не просить! И никакой лоботомии — элементарное внедрение в подсознание при снятии кетамином всяких защитных заслонок с него. Боже… как просто! и доступно.
— Суки, — с тяжелой ненавистью проговорил Оленев. — Это ведь надо до чего додумались! Хрен вам всем! Мы еще повоюем! Вам ведь только в руки чего дай!..
Но перспективы личного характера были прекрасны. Внушение безграничного доверия и любви к себе красивым девушкам, банкирам и политическому руководству страны. Миллионы и слава.
И тут его полоснула мысль, несерьезная в силу своей исчезающе малой вероятности, но очень уж жуткая в принципе.
Он побежал во второй кубрик. Груня сидел на рундуке и глубоко дышал, прислушиваясь к организму. Оленев вернул его в изолятор, усадил и стал расспрашивать:
— Что ты помнишь? Спокойно, внимательно, припомни все и постарайся восстановить очень подробно. Это очень важно.
С момента приближения к вылету из тоннеля и до пробуждения на топчане Груня не помнил решительно ничего. Постаравшись и даже замычав, он выдавил наверх розовато-влажный эмбрион в форме двух сложенных пельменем черепаховых панцирей, которым он какой-то миг был, и еще какую-то толпу красных флагов на берегу реки, непонятно чем и непонятно почему связанных с Кремлем и одновременно с «Авророй». Дальнейшее, как выразился классик, молчанье.
— Что-то не так, доктор?.. — неуверенно спросил он.