Выбрать главу

Когда Маяковский впервые приехал в Варшаву, в его честь тоже был дан большой прием в советском посольстве. Не знаю почему, но меня посадили с ним рядом. Благодаря этому я смогла его хорошо разглядеть и услышать все, что он говорил. Александр сидел напротив. Естественно, во время банкета не велось никаких важных разговоров. Стол ломился. Много пили. Тогда, впервые в жизни, я выпила лишнего и даже не могла встать из-за стола. Маяковский заметил это и вместе со стулом отнес меня наверх.

В скором времени состоялся еще один прием, в Краковском предместье, в большом отдельном кабинете. Там я впервые услышала, как Маяковский читает свои стихи. Он поднялся, поставил ногу на стул и, зажав в руке соленый огурец, начал читать сначала «Левый марш», а потом «Советский паспорт». Впечатление было очень сильным. Этому способствовала и мощь его голоса, и присущее его манере скандирование стиха. Маяковский был очень крупным, интересным мужчиной, отлично сложенным. Но при этом во всей его огромной фигуре было что-то очень кроткое, обезоруживающее, что иногда выдавало его чересчур мягкий характер.

В следующий свой приезд он был каким-то померкшим. Я не знала, что его уже подтачивает борьба, которую ему было суждено проиграть. Тогда, задолго до войны, до моего шестилетнего пребывания в Казахстане, когда я еще не знала, что такое настоящий голод, мне привелось почувствовать это состояние, помогая Маяковскому делать покупки. Он покупал все в громадных количествах. Потом я узнала, что по возвращении в Москву, когда у него собрались друзья (это происходило на квартире у Бриков), Маяковский раздал все, абсолютно ничего не оставив себе.

Как известно, он был до болезненности чистоплотен. По словам Маяковского, его отец умер от заражения крови, поранив палец. Это воспоминание осталось в нем на всю жизнь. И страх. Он чересчур часто мыл руки. Помню, как у нас в доме он быстро оглядел себя в зеркале, всматриваясь в лицо, словно ища там признаки какой-то болезни. Вероятно, находясь под сильным впечатлением от смерти отца, он считал, что достаточно порезаться перочинным ножиком, чтобы умереть. (Между прочим, так погиб мой зять, поэт Ежи Камил Вайнтрауб, порезав лезвием безопасной бритвы верхнюю губу. В 1943 году еще не было антибиотиков.)

Но вернемся к Маяковскому. Я помню один их тех дней, когда мы с ним, предварительно договорившись, встретились в посольстве, чтобы отправиться за покупками. Я застала его тогда в каком-то необычайно возбужденном состоянии. Он был очень взволнован. Оказалось, он ждет разговора с Парижем. С нами тогда находился один из сотрудников посольства. Не помню ни имени его, ни должности. Помню только, что он был украинцем, очень интересным, необыкновенно чутким, и старался оказаться полезным Маяковскому.

Наконец зазвонил телефон. Разговор происходил в соседней комнате. Вернулся Маяковский оттуда совершенно изменившимся. Чувствовалось, что он получил удар, что произошло нечто необратимое. Он разговаривал с женщиной, которую тогда очень любил. Она была из Белоруссии, жила в Париже. Маяковский уговаривал ее оставить Париж, уехать с ним в Москву. И как раз именно тогда получил окончательный отказ.

Самоубийство Маяковского часто связывают с той его любовью. Но это вранье. Он просто не мог больше жить. Он разочаровался в революции. Как поэт он ощущал себя узником системы. Его атаковали со всех сторон, и он знал, что придется уступить, что эта машина в конце концов уничтожит его. Он отдавал себе отчет в том, что система уже начинает травить его. Он начал обращаться к близким друзьям. Например, к Шкловскому. Уже после самоубийства Маяковского, когда мы были в Алма-Ате, Шкловский рассказал нам о его последних минутах. У Маяковского была в то время интимная связь с одной актрисой, с которой он и провел свою последнюю ночь. Рано утром, когда она собралась уходить, он попросил ее немного задержаться. Но у актрисы была репетиция в театре, и она должна была уйти. Маяковский же знал, что, оставшись один, он совершит то, что задумал, — выстрел в сердце.