Густав живет в Швейцарии. Он стремится к общению с соотечественниками, желая лучше понять, что же творится в Германии, в газетах здесь публикуют ужасные сообщения. От Клауса Фришлина, возглавлявшего художественный отдел фирмы, он узнает, что его берлинский особняк конфискован фашистами, некоторые из его друзей находятся в концлагерях. Гутветтер обрел славу «великого истинно германского поэта», нацисты признали его своим. Высокопарным слогом он описывает образ «Нового Человека», утверждающего свои исконные дикие инстинкты. Приехавшая к Густаву провести отпуск Анна держится так, словно в Германии ничего особенного не происходит. По мнению фабриканта Вейнберга, с нацистами можно ужиться, на экономике страны переворот отразился неплохо. Юрист Бильфингер передает Густаву для ознакомления документы, из которых он узнает о чудовищном терроре, при новом режиме ложь исповедуется как высший политический принцип, происходят истязания и убийства, царит беззаконие.
В доме Лавенделя на берегу озера Лугано вся семья Опперманов отмечает еврейскую пасху. Можно считать, им повезло. Лишь немногим удалось спастись бегством, остальных просто не выпустили, а если кому-либо и дали возможность уехать, то наложили арест на их имущество. Мартин, которому довелось познакомиться с нацистскими застенками, собирается открыть магазин в Лондоне, Эдгар едет организовывать свою лабораторию в Париже. Его дочь Рут и любимый ассистент Якоби уехали в Тель-Авив. Лавендель намерен отправиться в путешествие, побывать в Америке, России, Палестине и воочию убедиться, что и где делается. Он в самом выигрышном положении — у него есть здесь свой дом, есть подданство, а у них теперь нет собственного крова, когда кончится срок паспортов, им врядли возобновят их. Фашизм ненавистен Опперманам не только потому, что выбил у них почву из-под ног, поставил их вне закона, но и потому, что он нарушил «систему вещей», сместил все представления о добре и зле, нравственности и долге.
Густав не желает оставаться в стороне, он безуспешно пытается найти контакты с подпольем, а потом под чужим паспортом возвращается на родину, намереваясь рассказывать немцам о происходящих в стране гнусностях, попытаться открыть им глаза, пробудить их уснувшие чувства. Вскоре его арестовывают. В концлагере его изматывает непосильная работа по прокладке шоссе, мучает досада: дурак он был, что вернулся. Никакой никому от этого пользы.
Узнав о произошедшем, Мюльгейм и Лавендель предпринимают все меры для его освобождения. Когда Сибилла приезжает в лагерь, она находит там измученного, худого, грязного старика. Густава переправляют через границу в Чехию, помещают в санаторий, где через два месяца он умирает. Сообщая об этом в письме племяннику Густава Генриху Лавенделю, Фришлин выражает восхищение поступком его дяди, который, пренебрегая опасностью, показал свою готовности вступиться за справедливое и полезное дело.
А. М. Бурмистрова
Готфрид Бенн (Gottfried Benn) [1886–1956]
Птолемеец
(Der Ptolemeer. Berliner novelle)
Повесть (1947, опубл. 1949)
Повествование ведется от первого лица. Автор и рассказчик, которому принадлежит Институт Красоты «Лотос», несколькими штрихами рисует картину Берлина в период оккупации, холодной зимой 1947 г.: население страдает от голода, на растопку идет уцелевшая мебель, торговля замерла, никто не платит налоги, жизнь остановилась. Институт Красоты постепенно приходит в упадок: служащим нечем платить, помещения не отапливаются. Хозяин остается в нем совершенно один, но это нисколько не удручает его. напротив, он даже рад, что избавился от назойливых посетителей, которые надоедают ему жалобами на отмороженные конечности и варикозные язвы. Он обзаводится пулеметом, невзирая на риск, связанный с подобным приобретением, и расстреливает из окна своего Института всех подозрительных лиц. Трупы убитых, как отмечает повествователь, ничем не отличаются от тех, кто замерз или наложил на себя руки. Редких прохожих также не смущает вид мертвецов: «зубная боль или воспаление надкостницы еще могли бы вызвать их сочувствие, но не бугорок, присыпанный снегом, — может быть, это просто валик от дивана или дохлая крыса». Рассказчика не мучают сомнения нравственно-этического характера, ибо в современную эпоху, когда в человеке постепенно отмирают «моральные флюиды», радикально изменилось отношение к смерти: «В мире, где происходили столь чудовищные вещи и который покоился на столь чудовищных принципах, как Показали недавние исследования, давно пора прекратить пустую болтовню о жизни и счастье. Материя была излучением, Божество — безмолвием, а то, что помещалось в промежутке, — пустяк».
По ночам к рассказчику обращается Бесконечный: «Ты полагаешь, что Кеплер и Галилей — величайшие светила, а они — просто старые тетушки. Как тетушек поглощает вязание чулок, так эти помешались на представлении о том, что Земля вращается вокруг Солнца. Наверняка и тот и другой были беспокойными, экстравертными типами. А теперь смотри, как свертывается эта гипотеза! Ныне все вращается вокруг всего, а когда все вращается вокруг всего, ничего больше не вращается, кроме как вокруг себя самого». Рассказчик прислушивается к словам Бесконечного, однако чаще всего ведет диалог с самим собой. Экскурсы в историю, географию, атомную физику и палеонтологию сменяются профессиональными рассуждениями о достоинствах всевозможных косметических средств.
Объясняя, почему он дал своему Институту название «Лотос», рассказчик ссылается на миф о лотофагах. Поклонники прекрасного и те, кто жаждут забвения, питаются плодами лотоса, ибо не нуждаются в иной пище, в их власти — надеяться и забывать. В мире, где все ценности стали относительными, где попытка понятийного мышления узреть всеобщую взаимосвязь явлений изначально обречена на провал, только искусство способно противостоять тотальному духовному кризису, ибо оно создает автономную сферу абсолютной реальности. Творчество имеет сакральный смысл и обретает характер мифически-культового ритуала, посредством которого художник «освобождает» сущность вещи, выводяее за пределы конечного. Изолированное Я художника создает монологическое искусство, которое «покоится на забвении, и есть музыка забвения». «Идеологическим содержанием» своего Института он объявляет следующий принцип: «возникнуть, наличествовать лишь в акте проявления и снова исчезнуть».
Рассказчик яростно обрушивается на мифологизированное представление о жизни, свойственное сознанию обывателя, который трусливо мирится с любыми обстоятельствами и мотивирует свою покорность тем, что пресловутая «жизнь» не учитывает интересы и чаяния отдельного человека, подчиняя его своим «вечным целям». Повествователь произносит суровый приговор «жизни»: «Это плевательница, в которую все харкали — коровы, и черви, и шлюхи, это — жизнь, которую все они пожирали с кожей и волосами, ее непроходимая тупость, ее низшие физиологические выражения как пищеварение, как сперма, как рефлексы, — а теперь еще приправили все это вечными целями». В ходе этих рассуждений рассказчик необъяснимым для себя самого образом внезапно ощущает, что любит эту лютую зиму, которая убивает все живое: «пусть бы вечно лежал этот снег, и морозу не было конца, ибо весна стояла передо мной, словно некое бремя, в ней было что-то разрушительное, она бесцеремонно притрагивалась к той аутичной реальности, которую я только предчувствовал, но которая, к сожалению, навсегда покинула нас». Однако рассказчик спешит добавить следующее: он боится весны отнюдь не из-за страха перед тем, что снег растает и неподалеку от Института найдут многочисленные трупы людей, которых он застрелил. Для него эти трупы — нечто эфемерное: «В эпоху, когда только масса что-либо значит, представление об отдельном мертвом теле отдавало романтикой».
Рассказчик горд тем, что не вступает в конфликт с духом времени, в котором протекает или, скорее, недвижно стоит его бытие. Он принимает все таким, каково оно есть, и лишь созерцает этапы духовной истории Запада, хотя сам пребывает как бы вне времени и пространства, объявляя эти последние «фантомами европейской мысли». Свои впечатления он передает в форме свободных ассоциаций: «Настало утро, прокукарекал петух, он прокричал трижды, решительно взывая о предательстве, но больше не было того, кого могли предать, как и того, кто предал. Все спало, пророк и пророчество; на Масличной горе лежала роса, пальмы шумели под неощутимым ветерком — и вот взлетел голубь. Святой Дух, его крылья почти беззвучно рассекали воздух, и облака приняли его, он больше не вернулся назад — Догме пришел конец». Повествователь имеет в виду догму о человеке, о homo sapiens. Он поясняет, что здесь уже нет речи об упадке, в котором находится человек, или даже раса, континент, определенное социальное устройство и исторически сложившаяся система, нет, все происходящее — лишь результат глобальных сдвигов, в силу которых все творение в целом лишено будущего: наступает конец четвертичного периода (четвертичный период (квартэр) соответствует последнему периоду геологической истории, который продолжается поныне. — В. Р.). Однако рассказчик не драматизирует эту ситуацию, перед которой стоит человечество как вид, он пророчески провозглашает, что «рептилия, которую мы называем историей» не сразу и не вдруг «свернется в кольцо», что нас ожидают новые «исторические» эпохи, а ближайшая картина мира будет, скорее всего, «попыткой связать воедино мифическую реальность, палеонтологию и анализ деятельности головного мозга».