"Ничего не даст, ничего не получится. Именно этого мне не хватало. Именины подлецов. Вера в жесткие правила и людской порядок. ... Мои робкие, каждый раз неверные движенья. Беспомощные глаза Е.С. (Елены Сергеевны. Н.Г.) и её гордость ребенка. ...Внутренний город души. Внутренний город Ташкент, невидимое царство. Дом ЦК. Уют каждого мгновения. Уют лампочки и стула, редакции и дерева, вечеринки и арыка. Человек создан все-таки для счастья".
Уют, покой не только в тех незыблемых вещах и людях, оставшихся в Москве или умерших. Пока человек жив, он должен искать радость и тепло мира в жесте, взгляде, в своей, может даже неловкой, нежности к другому. В этих заметках чувствуешь, как человек словно заново учится ходить, держась за стены, как больно ему смотреть на свет, ведь он долго был почти ослепшим, как он вдыхает новые запахи, потому что он несколько месяцев ничего не чувствовал.
"Милый Леня, - писала Татьяна Луговская в конце марта Малюгину, - вы меня зря хвалите за спокойствие - это просто смертельная усталость и обреченность и, главное, невозможность вести себя иначе при данных обстоятельствах. Пришлось хлебнуть горя за все это время всем. Я делаю с успехом тысячу вещей, которые принято называть самообладанием: работаю, пудрю нос (пока ещё есть пудра), веселю и утешаю людей, навела даже бесподобный уют у себя в доме. Только все это чепуха, а душа отшиблена - у меня не хватает мужества заглядывать в будущее и заглядывать в глаза моей умирающей матери. Умирает она тяжело, мучительно, положение её поистине ужасное - помимо всех её болезней и страданий, у неё ещё обнаружен рак. Кричит она, не замолкая ни на минуту (днем и ночью). А я, кажется, готова закопаться в землю, чтобы только не слышать этих душераздирающих воплей".
Мать умерла в апреле 1942 года после четырехмесячных мучений, и их жизнь переменилась. Возникло чувство пустоты и беспомощности. Работа, которую Луговскому предлагалось делать в Алма-Ате, стала его настоящим спасением. Вызов пришел накануне смерти матери.
6 апреля 1942 года Луговской получил телеграмму с кинофабрики от Эйзенштейна:
"Прошу приехать Алма-Ата подробно оговорить песни возможности текста сообщите срок выезда привет Эйзенштейн".
В Алма-Ате шла подготовка к съемкам фильма "Иван Грозный", сдавались варианты сценария, трудности были с диалогами. Еще в конце 30-х годов Эйзенштейн и Луговской удачно сотрудничали на картине "Александр Невский", к которой поэт сочинял песни. 7 апреля, в день смерти матери, Луговской посылает ответную телеграмму: "Рад совместной работе ответ задерживался смертью моей матери посылаю письмо скоро выезжаю Луговской".
После смерти матери он записал: "Комната страданий. Вот они и кончились. Вот и ушла твоя душа далеко в те края, которые остались позади, в мир всех прошлых движений и образов, распыленных в мировом пространстве и времени.
А она все вязала, вязала, все сучила, сучила пальцами на смертной постели. Расцветание мира. Она - плоть моя и передала мне плоть своей любви. Книги, письма. Пасхальный звон на небе "Слава в Вышних Мироносицы".
Эйзенштейн немедленно прислал телеграмму: "Искренне соболезную постигшем горе жду приезда привет Эйзенштейн".
"7 апреля умерла мама, - писала Татьяна Александровна в письме. Первый раз в жизни я видела, как умирает человек. Это очень тяжело и очень торжественно. 9-го мы её похоронили, и сразу этот несчастный город стал мне родным.
Обмыла, одела, положила в гроб, забила гроб и зарыла могилу - все своими руками. И на всю жизнь мне запомнилось её строгое, красивое лицо.
Потом ясный день, дощатый гроб, тюльпаны и ещё какие-то цветы, кажется вишня. Я нашла чудесное место на этом азиатском кладбище - совсем русское - просторное и тихое, тополь растет в ногах. Вот и все.
Вот и осталась я одна, и ничто уже меня не связывает, а как грустно, если бы вы знали, и как все безразлично. Вот и прошло детство, юность, да и молодость, пожалуй, на исходе".
И картина её похорон на восточном кладбище в дни Пасхи из записных книжек Луговского:
"Пасхальный звон на небе "Слава в Вышних Мироносицы".
Путь мимо винных киосков.
Все расцвело в одно утро.
Земные поклоны всей твоей жизни, большой, мудрой, полной страстей и задушевного жара. Улыбка, знающая все, видящая все. И меня, и все гадости мои, все строгое во мне и во всех.
Азия. Верблюды. Кипень деревьев.
Кладбище, желтые трупы на досках. Все как в ХVI веке. И все та же условная, чистая земля. Да будет все хорошо на ней, как в этот день весны. Церковь. Могила. Опустили. Пошли лопаты. Полетели цветы. Дай мне закрыть тебя землей, сыну твоему. А мы с тобой увидимся или разъединимся навеки, и только изредка будем говорить друг с другом на языке мимо идущих людей, зверей, деревьев, трав. Только изредка. А теперь прощай!
Гимн земле и её превращению... Гимн моему телу - звездной системе жизни. Вселенная - это гимн людских и ангельских существований. Это огромный чудовищный хор".
После похорон матери Владимир и Татьяна Луговские выехали в Алма-Ату.
В командировочном удостоверении на имя Луговского сказано, что его вызывают для литературной работы над фильмом "Иван Грозный", он туда отправляется на срок с 21 апреля по 28 апреля 1942 года.
Татьяна ехала к мужу. В Алма-Ате для неё нашлась работа художницы в спектакле.
Жизнь двора
Елена Сергеевна Булгакова осталась на балахане в их домике на Жуковской своеобразной хранительницей домашнего очага. С ней жил младший сын, Сережа Шиловский. Старший сын, Женя, был на Западном фронте. До войны он жил в семье отца - видного генерала Е.А. Шиловского. Это было условие бывшего мужа, когда Елена Сергеевна оставила его ради Булгакова. Спустя два года после ухода Елены Сергеевны Шиловский женился на дочке Алексея Николаевича Толстого Марианне. Сергей с шести лет рос в семье Булгакова, Женя приходил в их дом на все праздники и обязательные воскресные обеды, его любовь и привязанность к матери, к брату и к Булгакову никогда не ослабевала.
Сережа в Ташкенте очень привязался к Луговскому, о чем говорят письма и открытки, которые он посылал, уже покинув Ташкент.
Оставшись в Ташкенте, Елена Сергеевна писала в Алма-Ату грустные и смешные письма.
"Дорогой Володенька, я решила тебе написать письмо на машине и притом большими буквами, а то иначе ты не смог бы ничего прочесть (У Луговского в то время сильно болели глаза, он плохо видел. - Н.Г.), стал бы просить Эйзенштейна или свою подругу мадам Пудовкину, и все бы узнали, что я твоя содержанка. А так ты волей-неволей сам прочтешь и все будет шито-крыто. Я пишу тебе в твоей комнате, на твоем письменном столе - машинку я перетащила сюда, сплю на твоей кровати, вот. Спать очень хорошо, москиты не кусаются, они все пьяные от постоянного винного запаха в этой комнате и потому добрые. Я посылаю тебе гребенку такую жесткую, что ты никогда не сможешь её сломать. Правда, зато ты можешь потерять её. Ну, смотри, лучше не теряй. Я сейчас-то веселая, зато, когда ты уезжал, я совсем обалдела от страха.... Сидели мы как-то раз очень мило вечером во дворе. Все вместе ужинали экспромтом, всякий принес, что было дома, получилось очень славно. Погодины, как ты знаешь, уехали в тот же вечер, что и ты. Он был, по-моему, феерически пьян. Хазин привез свою мать и сестру, - они все на одно лицо, все переодетые Хазины".
"В большом южном городе жизнь идет открыто - во дворе, - писал в своих воспоминаниях Эдуард Бабаев. - Большие дворы Ташкента, разноязыкие, населенные множеством народа, в годы войны были настоящими Вавилонами".
В такой вот Вавилон к Евгению Яковлевичу Хазину приехали из Джамбульской области Надежда Яковлевна Мандельштам со своей старенькой матерью. Хазины действительно все были очень похожи внешне; но в худобе Евгения Яковлевича было своеобразное изящество, а Надежда Яковлевна, истощенная и истерзанная несчастиями, физической работой в колхозе, и до того не очень-то привлекательная, теперь вообще стала неотличимой от брата.