Нравственная упругость семьи, память о любви родителей к детям и друг другу, к людям, наверное, удержала В. Луговского во внутренних и внешних катастрофах от той бездны, того последнего шага, который сделали Марина Цветаева и Александр Фадеев. Луговской тоже был совсем недалеко от желания наложить на себя руки в эвакуации в Ташкенте, но его спасала, вытаскивала память детства. Александр Федорович Луговской скончался в 1925 году в возрасте 50 лет от инфаркта в колонии в Сокольниках. На Алексеевское кладбище гроб на руках отнесли ученики.
В самые лучшие дни их дружбы в начале 30-х годов Фадеев придумал себе маску Пита Джонсона - эсквайра, веселого забулдыги, но, в сущности, честного парня и преданного друга, этим именем он часто подписывал письма Луговскому. Становясь все более официальным и замороженным на своей партийно-литературной службе, он забывал старика Пита. Не привыкнув ещё к циничному лицу власти, он нуждался в доброй маске, в другом имени, чтобы быть открытым, веселым и легким. Потом это имя ушло из переписки.
"Но Пит Джонсон жив и, несмотря на некоторые удары судьбы, - писал Луговскому ещё полный сил Фадеев, - во многих из которых он виноват сам, начинает чувствовать себя все более бодро и кончает третью книгу "Удэге". Голоса жизни тревожат старика. Тысячи уток, осуществляющих весенний перелет, проносятся над его головой, и прямо перед его носом, на только что освободившемся ото льда голубом заливе, совершают свои извечные утиные дела. Прямо скажем, Пит не прочь бы поохотиться, тем более что весенний прилет скоро кончится и охота будет запрещена. ... Да и вообще, самое плохое и вредное при нашей профессии - это праздность, видимость жизни. Только когда человек работает всласть, он в состоянии ощущать, что на свете есть ещё такие прекрасные вещи, как лес, море, звезды, добрые кони, умные и чистые люди и прекрасные женщины. К этому я, собственно, и призываю тебя. Я знаю, что ты и сейчас много работаешь, но работаешь, продираясь сквозь дебри настроений и суетности. А ведь это можно послать к черту, перенесясь одним хорошим молодым движением на 10 000 километров через горы и степи к берегам Великого и Тихого".
Тот взлет дружбы и взаимопонимания, который пережил в военные годы Фадеев, видимо, не повторился больше никогда. Отсутствие жилья, радостная безбытность, жизнь в гостеприимном доме Москвы возродили в нем самые высокие дружеские чувства, связывавшие их с Луговским в начале 30-х годов. Два молодых человека, ещё недавно чувствовавшие себя свободными и сильными конквистадорами, осваивающими новые земли, завоевывающими любовь женщин и почтительное уважение мужчин, и представить себе не могли, в какой песок их творчество, их радостные надежды перетрет советская власть. Луговской в Ташкенте, благодаря работе над поэмой, выпрыгнул на полном ходу из машины, безжалостно перемоловшей его друга.
В 1942 году он обозначил новую точку отсчета. В первом варианте его книга "Бытия" ("Середина века") открывалась поэмой "1937 год, или Верх и низ".
Ответственность за жизнь, историю, за миллионы замученных пришла к Луговскому во время войны. Фадеев ещё жил вслепую, не желал понимать весь масштаб трагедии, а может быть, и не мог, поскольку был слишком причастен к ней.
А пока война, как ни странно, реабилитировала многих, сняла заклятие лжи, давала возможность творить, возвращала полноту поэтического чувства.
"Милый, милый Володя! - писал ему после посещения Москвы вернувшийся из блокадного Ленинграда Николай Тихонов. - ... Я о тебе много расспрашивал в Москве, узнал все твои болезни и беды и очень расстроился. Ну, ничего, старина, пройдет и это страшное время, не будет же война длиться сто лет кончится раньше - и мы с тобой поедем в какую-нибудь солнечную долину и тряхнем кахетинское под развесистой чинарой или под чьим-нибудь гостеприимным кровом. ...Друг милый! Это ничего, что так сложилось, что ты в Ташкенте. Город старинный вроде Багдада, город поэтов...... Потерял я много родных за эту зиму, ничего не поделаешь, старик добрый, хлебнули мы горюшка..." Тихонов, которого удалось несколько откормить и поправить в Москве, вернулся в умирающий город к своей жене, чрезвычайно мужественной женщине, поддерживающей всех своей стойкостью. "Наш Тобрук на Неве живет сурово. В городе пустынно и прекрасно" - так осторожно Тихонов писал о Ленинграде, про который в Ташкенте ходили страшные слухи.
Отступление о Ленинграде. А. Фадеев и М. Алигер В Ленинграде продолжал работать Тарасенков. Блокадниками каждый приехавший встречался с неописуемым восторгом. Во-первых, приезжали друзья, можно было увидеть близкие, родные лица, во-вторых, что было немаловажно, привозили еду. По письмам Тарасенкова, который подробно пересказывал ленинградские события, трудно представить, что он голодал: он скрывал это от жены, чтобы не расстраивать её. Выдавало его то, что он слишком уж подробно перечислял названия продуктов, которые ел. На Ладогу он выехал в середине мая по приказу командования уже с признаками дистрофии.
Итак, часть той же компании, которая провела несколько недель в доме Антокольского в Москве, едет в Ленинград. Тихонов выезжал за Сталинской премией, о которой, надо отдать ему должное, ни словом не обмолвился в письме Луговскому. Возможно, ему не хотелось противопоставлять себя, лауреата, им, живущим в Ташкенте, "отсиживающимся".
В мае 1942 года Тарасенков пишет жене в Ташкент каждый день, а иногда два раза в день. Он посылает ей свои патриотические лирические строфы, которые печатает в газете, а также трогательные стихи, посвященные ей лично. Его собственные опыты были слабы, несмотря на очень высокое поэтическое чутье, позволявшее ему быть в Москве чуть ли не главным собирателем русской поэзии, переписывать и хранить в тетрадях написанные от руки стихи Цветаевой, Пастернака, Ахматовой, поэзию русской эмиграции.
"1 мая, 1942
Ну, Машка, событий уйма. Во-первых, прилетел из Москвы Николай Семенович Тихонов, расцветший, хороший, сильный. И вместе с ним Фадеев и Алигер. С Фадеевым мы целовались, как родные... Дурак я, забыл все то горькое, что сам о нем думал и говорил... С Маргаритой мы просидели и говорили до двух часов ночи... Все не передашь, но говорили мы с ней бесконечно, читали друг другу стихи. Она молодец. Выглядит прекрасно, пишет хорошие стихи (особенно об эвакуации в Казань). Сюда, к нам, она и Фадеев прилетели дней на 10-15. Привезли мне письма от мамы - от 22 апреля. ....
Хотим с Маргаритой пройти сегодня по городу - я хочу ей показать все..."
"1 мая, 1942
... Прилетел из Москвы Тихонов. С ним - Фадеев и Алигер!.. Они сюда недели на две. Радость встречи с Маргаритой очень велика. Молодец она! И хорошие стихи пишет. Весна, весна... Небо чистое, светлое, в шинели жарко. Ну будем бить фрицев и летом... Славно стали работать зенитчики, - то и дело, пылая, юнкерсы летят на землю. Рад твоим продажам. Есть хоть деньги. Увы, мне нечего тебе послать к празднику. Целую брысы. Толька".
"2 мая, 1942
... Пишу тебе неутомимо. Маргарита здесь - приехала с Фадеем и Тихоновым дней на 15. Какая она? Внешне не изменилась. Чистая, нарядная, здоровая. Это очень радостно. Стихи она пишет очень хорошие. Особенно одно - о поездах, идущих осенью на восток, с детьми и женщинами. Это - на основе казанских впечатлений. Вещь сильная, правдивая... Долго-долго говорили мы с Маргаритой.
Итак, весна. Она должна стать весной победы, весной радости. Но ещё далеко до нашей встречи, о которой столько мечтаем мы с тобой... Далек Ташкент, что-то больше 4000 километров... Если бы эти километры идти пешком, то понадобилось бы 150 дней. Я бы дошел, пожалуй, если бы было можно. Но пока ни я, ни ты не имеем права ещё мечтать о скором свидании. Я иногда нарочно заставляю себя не думать об этом. А то уж очень начинает хотеться... Нельзя так.