Отступление из сегодняшнего дня
Татьяну Александровну Луговскую я узнала давно, в моей юности. Будучи уже немолодой дамой, она поразила меня своими язвительными суждениями, ироничностью и в то же время глубочайшим интересом к людям. Ее низкий, хриплый голос невозможно забыть, он сразу же выплывает из памяти, достаточно только щелкнуть невидимым переключателем. "Почему вы носите длинные волосы, вы считаете это красивым?" Я нервничала, меня удивлял допрос этой необычной дамы, похожей на постаревшую Мэри Поппинс, и отвечала, что не думаю об этом, ношу и все. Она забрасывала меня вопросами, пристально следя за моей реакцией, и вела нить разговора в ту сторону, которая была мне интересна. Она была обаятельна и умела захватить собеседника буквально сразу, с первых минут. Ей было абсолютно все равно, кто перед ней находится - женщина, старик, ребенок, молодой мужчина, ей было важно, чтобы все уходили от неё влюбленными.
История с письмами Малюгину, которые её племянница Л.В. Голубкина нашла и расшифровала после её смерти, очень характерна для Татьяны Александровны, её эксцентрического характера. Как все это было, рассказала Людмила Голубкина в предисловии к публикации писем в книге Т. Луговской.
"Однажды, уже в последние годы жизни Татьяны Александровны, я пришла к ней и застала её сидящей на постели, а вокруг неё весь пол был засыпан изрезанной бумагой.
- Что это? - потрясенно спросила я. - Что вы делаете?
- Уничтожаю свои письма к Лёне, - спокойно ответила она.
- Зачем?
- Это мое дело, - сказала она надменно.
Потом рассказала, что они переписывались в течение многих лет, но в 1946 или 47-м году произошла ссора, как тогда казалось, навсегда. И Татьяна Александровна потребовала, чтобы он вернул ей её письма. Он долго медлил, наконец, после неоднократных напоминаний, вернул. И она их уничтожила. А после его смерти ей позвонила сестра Леонида Антоновича и сказала, что они обнаружили в его бумагах перепечатанные копии. Вот эти копии она и кромсала у меня на глазах.
По её просьбе я подобрала бумаги, сложила их в полиэтиленовый мешок.
- До другого раза, - сказала она.
Но когда после её смерти я стала разбирать бумаги, то нашла аккуратно свернутые, перевязанные ленточкой листы. Это и были те самые письма. Она их не уничтожила, а "отредактировала" - вырезала какие-то места, которые её не устраивали".
У неё был трудный характер, она одновременно и понимала, и не понимала этого. Но что-то мучило её. Незадолго до смерти вдруг сказала:
- Боюсь, что не встречусь там с Сережей (ее покойный муж Ермолинский), не заслужила.
Разговоры. Настроения. Слухи
25 сентября 1942 года Вс. Иванов написал в своем дневнике: "Все говорят о возможности налетов на Ташкент. Агитаторша сказала, что "Ташкент - прифронтовой город". В домах чувствуется, что привыкшие к эвакуации уже собирают чемоданы".
В то время, когда наши войска все более сдавали позиции, а эвакуированные только начинали заселять клетушки комнат, по Ташкенту ползли разговоры о том, что необходимо учить английский язык. Что Узбекистан, скорее всего, отделится от России и станет англо-американской колонией.
Те, кто знал по рассказам или сам прошел через эмиграцию, говорили об ощущении от Ташкента, "как последнего корабля на Константинополь", на котором ещё недавно оказались тысячи бегущих от советской власти людей.
Возможно, это были всего-навсего панические слухи, но они с неизбежностью появлялись в том вакууме, в котором находились миллионы людей, не знающих, что происходит на самом деле. Вс. Иванов, напряженно пытающийся разобраться в происходящем, с тоской отметил в дневнике, что все ждут какого-то чуда, надеются на сверхъестественные обстоятельства.
Неудивительно, что писателей в самые напряженные дни немецкого наступления охватывало раскаяние за прежнюю фальшь, за приукрашивание действительности, за чудовищные 30-е годы. Они уже откровенно говорят друг другу, что неудачи на фронтах происходят из-за потоков лжи, в которых утонула страна. Никто не знает, что происходит в городах, где остались их друзья и близкие, что со страной, что с властью, как она функционирует.
Вс. Иванов горько признавался себе в дневнике от 22 июня 1942 года: "Много лет уже мы только хлопали в ладоши, когда нам какой-нибудь Фадеев устно преподносил передовую "Правды". Это было все знание мира, причем если мы пытались высказать это в литературе, то нам говорили, что мы плохо знаем жизнь. К сожалению, мы слишком хорошо знаем её - и поэтому не в состоянии были ни мыслить, ни говорить. Сейчас, оглушенные резким ударом молота войны по голове, мы пытаемся мыслить, - и едва мы хотим высказать эти мысли, нас называют "пессимистами", подразумевая под этим контрреволюционеров и паникеров. Мы отучились спорить, убеждать. Мы или молчим, или рычим друг на друга, или сажаем друг друга в тюрьму, одно пребывание в которой уже является правом".
Начинается время больших разговоров; только общаясь друг с другом, можно было почувствовать, понять, кто думает так же, а кто по-другому, а кому вообще все безразлично. Разговоры, как и прежде, в России, были основным способом для интеллигенции понимания самой себя. Мура, внимательно наблюдавшего за писателями, их суждения смешили и раздражали.
"Интеллигенция советская удивительна своей неустойчивостью, замечает Мур в своем дневнике, - способностью к панике, животному страху перед действительностью. Огромное большинство вешает носы при ухудшении военного положения. Все они вскормлены советской властью, все они получают от неё деньги - без неё они почти наверняка никогда бы не жили так, как живут сейчас. И вот они боятся, как бы ранения ей нанесенные, не коснулись бы их. Все боятся за себя. В случае поражения, что будет в Узбекистане? Все говорят, что "начнется резня". Резать будут узбеки, резать будут русских и евреев ...".
К сожалению, разговоры о еврейских погромах звучали постоянно. Обыватели упорно обвиняли евреев в том, что война произошла из-за них. Вс. Иванов в своих дневниках приводит такой разговор:
"Маникюрша, еврейка, у которой двое детей, сказала в воскресенье Тамаре:
- Евреев всех надо перерезать. И меня. И моих детей. Если бы не евреи, войны бы не было.
Чисто еврейское самопожертвование. Бедная. Она уже поверила, что война из-за евреев!"
"Любопытно отношение интеллигенции к англо-саксонским союзникам, продолжал свои рассуждения Мур. - С одной стороны, все говорят о предательстве Англии, наживе Америки, "исконной вражде" этих стран по отношению к СССР. Говорят о "загребании жара" ... С другой стороны, наличествует симпатия к этим странам, ибо кто после войны будет "нас" снабжать продовольствием, восстанавливать промышленность? Никому из них не хочется новых пятилеток".
Семнадцатилетний мальчик видел трагическую сущность советской интеллигенции, привыкшей питаться из рук власти и мучительно ищущей этой руки. Но в то же время он так и не понял драму людей, с которыми ему было суждено прожить полтора года. Да, они были уязвимы в своих страхах и словоговорении, но у них, как и у всей советской интеллигенции, не было никакого другого выхода, не было никакого другого способа осмыслить положение вещей: ни в газетах, ни на радио, ни в книгах, - и это делало их абсолютно непохожими на прагматичных западных интеллектуалов.