Выбрать главу

Для Луговского в этой трагедии сошлось все сразу: его собственная беда и несчастья всех брошенных, забытых в те годы людей. Вслед за этим он, по всей видимости, стал ощущать невероятную хрупкость мира, жалость и близость ко всем людям. Писательское и кинематографическое бытоустройство было строго разделено на ранжиры, на номенклатурные ступени. Помимо распределителей, в Ташкенте и Алма-Ате, "писательского дома" в одном городе и "лауреатника" в другом, действовала жесткая система. По этим неписаным, но всем известным правилам одни могли быть посланы на заготовки саксаула, даже будучи больными, другие были - неприкасаемы.

Луговской написал поэму, названную им "Город снов", в которой существовало два полюса - известные, знаменитые кинематографисты, живущие абсолютно отдельной от всех жизнью, пребывающие во сне и ночью и днем, и он - молодой художник в дощатом гробу, привезенный вместе с саксаулом глубокой ночью в коридоры кинофабрики.

"Холодно. В пустом кинотеатре, - вспоминал Виктор Шкловский, - чуть не рогожами разделено логово, в котором живут отдельные люди и семьи. Черную лапшу ест, поставив между коленями берданку, сторожиха на кинофабрике, размещенной в колонных залах бывшего Дворца культуры.

Сны, огромные, как индийские слоны, сошедшие с барельефа, снятся великому режиссеру.

В пустом зале кинофабрики стоит гроб молодого режиссера, погибшего в пустыне на работе.

Нечем было топить. Топили саксаулом и саксауловой пылью. Саксаул, дерево, похожее на адские деревья, которые рисовал Доре в иллюстрациях к Данте.

Железно-крепкие, безлиственные, скорченные деревья давали каменно-угольный жар. Их нельзя пилить - они слишком крепкие; их разбивают, как стекло.

Молодой режиссер, который хотел снимать прекрасную казахскую поэму о Козы-Корпеш и Баян-Слу, был освобожден от военной службы, потому что у него было больное сердце. ... Он говорил о своей будущей постановке: я буду ставить, очистив душу, вымыв руки".

Сон - многозначный символ в поэме. Это и смерть, и мир грез, которым всегда считалось кино, это и глубокий обморок души, который не позволяет чувствовать чужую боль. В записных книжках с документальной точностью, с беспощадностью рисуется быт тех дней. Луговской, как тень, обходит улицы города, коридоры киностудии, проникает в жизнь каждой комнатки "лауреатника". Соединившись с душой умершего режиссера, он прощается со всем кинематографическим муравейником "города снов". "Ледяные хребты. Ночная съемка. Американская картина. Хрустящий холод. Мимо Эйзенштейна. Условность существованья. Мой презрительный, абсолютный скептицизм. ... Инвалиды, сидящие, как птицы, на перилах моста. Ячейки Дома Советов. Уютная чушь. Где-то кусок жизни той девушки. Где-то здесь она ещё живет. Холодно тебе в могиле. Холодно и одиноко. Мороз. Мороз в Ташкенте. Гордость тебя сгубила и порядочность. А итог? Если ты не получишь возмездие - все ничего не стоит".

О каком возмездии говорит поэт? До конца не ясно. Он, скорее всего, имеет в виду возможность другой жизни за гробом или новой жизни - здесь. И далее он пишет о себе: "Слезы. Ровные улицы. Чистые звезды. Тщеславие. Желание блистать. Отсутствие чувства собственного достоинства. Высокое одиночество. Тишина. Ветер. Вдвоем на дороге".

Главная мысль книги поэм, которую задумывал Луговской, - о непостижимом, случайном характере жизни и смерти. Гибель мира, вселенной и гибель одного человека. В записных книжках следуют, как картинки в документальном кино, множество грустных, веселых, известных и неизвестных лиц. Персонажи, маски и живые усталые люди.

"Город сна - Ледяные хребты. .... Булочные и пекарни. Кругломордые пьянчужки, актер в своей свинячьей "дольке жилья". "Последние известия". Сквер с кустарниками. Ветер из ущелья. Съемки. Горят юпитера. Толстомордые охранники. Пустота в коридоре. И снова - портрет. .... Розовый халат Татьяны. Электропечка. Американские картины. Темп, пышность. Жизнь. Сводки. Маршак на постели: Водсворт. Ала-Тау. Телеграф. Большие звезды. Выставка. Сила обнаженности. Спит телефон. Банки с маслом. Дурацкая морда Сергея Михайловича со всех сторон. (Здесь, видимо, имеются в виду большие парадные портреты Эйзенштейна в коридорах "лауреатника". - Н.Г.)

Глаза как облупленные яйца. Казацкие дома. Огней нет лишь из окна Крючкова. Гармонь. Русский Голливуд на границе Китая. Опять мимо ваших окон С. Эйзенштейн. Спит Э. Шуб, горят окна у Траубергов, там пекут картошку. Внимательные глаза В.Пудовкина ... А ты лежишь в гробу, и вся сила жизни тает в досках гроба, и ничего от тебя не останется, и твоя любимая мажет брови и недолго будет тебя вспоминать. Она все знает простым женским чутьем. В ней правда. Холодно тебе лежать. Холодно и бедно? Фанерные клетушки. Город снов. Город небывалаго".

В городе множество знаменитостей. Сюда в отпуск к мужу Юрию Завадскому, режиссеру, который находился здесь вместе с театром Моссовета, приехала знаменитая балерина Галина Уланова. Эйзенштейн предложил сниматься Улановой в роли Анастасии, жены Ивана Грозного. Но потом выяснилось, что театральные гастроли не давали балерине возможности сниматься. Было обидно: сделаны фотопробы, Уланова утверждена в роли. Но не случилось.

"Тема музыки. Завадский и Уланова. Костя Паустовский и романтика Черного моря и Ала-Тау. Мертвый Зощенко. Его подруга". Относительно Зощенко это не описка Луговского. В письме Паустовского к сыну в перечислении лиц те же краски: "Здесь писатели Зощенко (очень угрюмый), Шкловский, Ильин, Шторм, Панферов, Коля Харджиев (ты должен его помнить)..."

Зощенко в Алма-Ате пишет свою главную книгу - "Перед восходом солнца", к нему приехала его подруга Лидия Чалова, которая сумела как-то наладить его утлый быт. Уже тогда он почти ничего не ел, питаясь только на одну хлебную карточку, не имея представления ни о каких лимитах. Он мучился сердечной недостаточностью и страшно страдал, что не успеет написать главную книгу своей жизни. Весной 1943 года Зощенко вызвали в Москву.

"Низок столовой. Глиняные миски. Ленинградцы. Рыжий Яшка. Разговоры. Коварский и статьи о формализме. Все спят. И все спит. Телеграф. Инвалид на телеграфе с палкой. Спят книги Эйзенштейна. Коротконогий, во всем разуверившийся, спит мастер под мексиканским одеялом. Вокруг маски, портрет Чаплина, небоскребы. Луна. Нью-Йорк. Спят кинозвезды, раскинув немытые ноги. Что видят во сне - не знаю. Вот этого не знаю. Круглые груди легко подымаются во сне. Недавно вышедший оттуда администратор мочится и от скуки пускает кран. Занавесочки колышутся. Трогательные трусики лежат на спинках стульев" - так заканчивались наброски к будущей поэме.

Эйзенштейн написал в те дни, когда похоронили его ученика: "К таким людям, не умеющим кричать о себе; к таким людям предельной скромности и аскетической нетребовательности мы должны были бы относиться с удвоенной любовью и вниманием.

А между тем мы дали погибнуть одному из лучших наших товарищей.

Пусть же его смерть послужит окриком, чтобы мы вовремя опомнились, чтобы мы начали думать и заботиться о наших людях, ... чтобы мы не забывали, что самое драгоценное на свете - человек..."

Луговской прокричал, о чем сто лет назад говорил Пушкин, - о милости к падшим, о милости к тем, кто не умеет просить и требовать, о необходимости любви друг к другу...

Может быть, эта смерть и разбудила некоторых художников.

В Алма-Ате Луговской предпринимал попытки с И. Вайсфельдом и О. Грудцовой организовать писателей для сочинения сценариев микроше, так называли маленькие сюжетики, показываемые перед полнометражными фильмами. Сначала дела шли хорошо, возникла обширная переписка между Ташкентом и Алма-Атой, но постепенно все сошло на нет. Вайсфельда отправили на фронт, О. Грудцову понизили в должности. А Луговской вернулся в Ташкент к своим поэмам, что, наверное, было правильно. Жена И. Вайсфельда Л. Войтоловская вспоминала о тех днях: "Владимир Александрович, так же как и мой муж, в Алма-Ате пробыл недолго. Он часто бывал у нас, наполняя нашу комнату своим непомерным басом. Он любил петь и пел много, не столь музыкально, сколько громко и выразительно. Голос у него был необыкновенно красивого тембра, но необработанный. ... Когда мой муж уезжал на фронт, вдова Булгакова, Елена Сергеевна, подарила ему талисман - несколько стеклянных мексиканских бусинок, нанизанных на суровую нитку.