Вот лето воцарилось. Тяжкий зной.
И дни окрашены всего в три цвета:
Зеленый, синий и алмазный. Шумно,
Но шум не заглушает тишины.
В густую тень бросаешься, как в речку,
Прохладную, манящую... А выйдешь На свет - и снова нестерпимый зной.
Был день такой. А я вошла во двор,
Чужой, невиданный ни разу в жизни.
Мне показалось - там красиво,
Впрочем,
Не знаю, не успела разглядеть.
По деревянной лесенке поднявшись,
Я услыхала голос. Он читал Какие-то стихи. И я застыла.
Войти не смея, не могла уйти.
В них было все, чем нынче полон мир:
Безвыходность сжигающего зноя И музыкальность солнечных лучей.
Я слушала, не двигаясь. Они,
Хоть были и печальны, так звенели,
Что вдруг ужасно захотелось жить:
Писать стихи, мечтать, бродить под солнцем И родину любить до самой смерти.
Все было тихо-тихо. Лишь поэт Читал, невидимый и неизвестный мне.
Не знаю, много ль времени Прошло.
Он замолчал. Я в тот же миг очнулась.
Ступеньками не скрипнув, я Сбежала По лестнице и снова окунулась В прекрасный зной. Прохожие Смотрели,
Как я брела по мягкому асфальту,
Усталая, со странным выраженьем Мучительного счастья на лице.
Метафорическое восхождение по лестнице, в жилище поэтов, и спуск в реальный мир, обогащенной и счастливой, прозвучит не только в детских стихах Зои Тумановой.
Светлана Сомова вспоминала, что, "когда они с Ахматовой читали стихи на Жуковской у Елены Сергеевны Булгаковой, которая много помогала им обоим, - это был эстетический праздник".
Безусловно, Луговской преклонялся перед Анной Андреевной. Воспитанный и впитавший с детства стихи Блока, он много знал наизусть Гумилева, и так же, как его друг Тихонов, был под его влиянием.
"Трагедия его, кажется, состояла в том, - вспоминал Бабаев, - что он в 30-е годы придумал себе "лирического героя", придав ему черты "героической личности". Но при этом оставался элегическим поэтом, далеким от всех этих выдуманных идеалов "железного романтизма".
Теперь он как будто искал снисхождения у Анны Ахматовой. Целовал её руки, читал ей свои исповедальные стихи. Но она отмалчивалась. И только однажды, увидев, как Луговской вскапывал землю весной, после заморозков, когда зацвели деревья, сказала:
- Если вы хотите знать, что такое поэт, посмотрите на Луговского!
Луговской между тем перекопал уже не только грядки и цветники под окнами, но и добрую половину двора, уничтожив при этом кирпичные дорожки, которые потом пришлось перестилать заново.
А вечером его можно было увидеть на круглом чужом крыльце с наглухо заколоченной дверью. Он сидел на ступеньках, опустив крылья своего плаща, какой-то несчастный, чем-то потрясенный, как демон, в глубокой задумчивости".
Никакой творческий кризис не мог сравниться с тем внутренним разладом, который был в душах советских художников. Растерянность и страх главный мотив неофициальной, бытовой жизни литературы конца 30-50-х годов. В этих условиях возникала насущная необходимость нравственного авторитета, и, несмотря на изгнания, репрессии, смерти, в России на тот момент было два таких человека - Б. Пастернак и А. Ахматова. Нельзя сказать, что они не боялись кровожадной власти, но они, в особенности Ахматова, понимали, что такое власть, и старались держаться от неё подальше. Они сохраняли независимость суждений, честность и любовь к ближнему, продолжая жить не по советским, а по христианским заповедям.
Жить как поэты могли немногие, и Ахматова всегда отличала людей, отмеченных судьбой, и очень бережно относилась к ним.
На Жуковской снова стала появляться странная поэтесса Ксения Некрасова. Она приходила к Ахматовой и в её "келью" на Карла Маркса.
Н.Я. Мандельштам в письме от 31 июля 1943 года раздраженно писала Борису Кузину: "Некрасова - юродивая поэтесса. Мусор и чудесные хлебниковские стихи вперемешку. Она живет в горах и приехала гостить к Анне Андреевне, а кстати устраивать свои дела. То есть у неё мания, что её должны печатать".
Она спала на полу в комнате Ахматовой. "Опекавшие Ахматову дамы, вспоминал Валентин Берестов, - (они получили прозвище "жен-мироносиц") советовали Анне Андреевне прогнать Ксению. Один из таких разговоров был при мне. И я помню царственный ответ: "Поэт никого не выгоняет. Если надо, он уходит сам". И я понял: для того чтобы быть и оставаться поэтом, нужно жить по каким-то высоким правилам. ... Ксения привезла Анне Андреевне свои стихи. Многое она написала уже в доме Ахматовой. Стихи стали в списках распространяться среди эвакуированных интеллигентов. Нравились они не всем. Критик Корнелий Зелинский, как записано у меня в дневнике, назвал их "кискиным бредом".
"Некрасову, трудную, непохожую на других, она очень ценила, вспоминала Г. Козловская, - верила в неё и бесконечно много ей прощала. Так было в Ташкенте, что потом было - не знаю. Бедную, голодную, затурканную, некрасивую и эгоцентрично агрессивную было легко пихать, высмеивать и отталкивать. Но Анна Андреевна была самой прозорливой и самой доброй. Она прощала ей все её выходки, грубости, непонимание, словно это было дитя, вышедшее из леса, мало знавшее о людях и ещё меньше о самой себе".
Надежда Яковлевна Мандельштам в какой-то момент тоже поселилась вместе с Ахматовой.
10 июня 1943 года она писала Кузину: "У меня сейчас новый быт. Лена в Москве. Женя в командировке в Узбекистане. Мы с мамой у них в комнате - в центре города, на той самой Жуковской, куда вы мне пишете.
Над нами живет Анна Андреевна. По утрам я швыряю ей камушки в окно, и она, проснувшись, идет ко мне завтракать. Хозяйство у нас общее, и живем мы хорошо. Для меня, конечно, это явление временное. Вернется Лена, и я отсюда выкачусь - и это обидно. Маме будет очень плохо с Женей и Леной. Я с ужасом жду конца идиллии и благополучия".
И спустя месяц: "Анна Андреевна ушла со своей приятельницей Раневской гулять. Я мыла голову. Сижу на втором этаже в Аниной скворешне. У неё живу. Вернулась Лена. Мама у них. С Женей ссорюсь в кровь. То есть кровь бросается мне в голову, и я выкрикиваю какие-то страшные слова".
И еще: "На втором этаже прелестнейшего домика в чудеснейшем дворике живет Анна. Я её люблю. Нам вместе хорошо. Но она, наверное, скоро уедет в Москву".
Все ждали и надеялись на скорый отъезд, война откатывалась все дальше. Можно было ехать в Москву и Ленинград, но необходим был вызов, так как города были ещё закрыты. Надежда Яковлевна не надеется на вызов, очень тоскует в ожидании её отъезда. Но он будет постоянно откладываться - из-за очередных болезней Ахматовой. В августе 1943 года, сразу после отъезда Пунина, который ненадолго заезжал в Ташкент, она неожиданно заболела детской болезнью - скарлатиной. И как это с ней бывало, тяжело. "Ахматова заболела скарлатиной, и шлейф из дам около её дома исчез, - вспоминала Татьяна Луговская. - Я скарлатиной болела в детстве. Я скарлатины не боялась и из-за этого перестала бояться и Ахматову. Каждый вечер в назначенный час, когда темнело, Надя Мандельштам кричала сверху:
"Танюшо-о-ок!" Я снизу басом: "Надюшо-о-ок!" После этой переклички я отправлялась на балахану. Свет не горел. Электричество было в это время выключено, в комнате горела коптилка, ничего не было видно, мерцающий свет и тень клубились в комнате. Анна Андреевна лежала одетая на раскладушке. Темнота страшно ободряла, темнота скрывала её строгие глаза и давала мне свободу. Не помню, что я рассказывала, помню только, что очень много смеялись. Несмешливая Анна Андреевна тоже смеялась".
Татьяна Луговская после отъезда Елены Сергеевны жила вместе с братом на Жуковской. Во дворе их оставалось уже совсем немного. Ахматова снова заболела - на этот раз ангиной. Шла третья ташкентская осень - последняя. Весной 1944 года Анна Андреевна покинула город.