подло отравить его душу тут, где начальник этой тюрьмы (Грюнкранц) и его помощники (надзиратели) захватили полную власть над всеми и над всем; и теперь тут царит, тут допустимо только абсолютное послушание, а значит, и абсолютное подчинение воспитанников, то есть слабых, власти сильных — Грюнкранца и его помощников, — и всем приходится либо покоряться, либо сидеть в карцере. И сам интернат — тоже карцер, а значит, определен тебе в наказание, которое становится все строже и строже и приводит тебя к полной безысходности и безнадежности. И то, что тебя совершенно сознательно заслали в этот государственный острог именно те, которые (как ты считал) любят тебя, ты никак понять не можешь, оттого с первого же дня тебе приходит в голову мысль о самоубийстве. Прикончить свою жизнь, свое существование, чтобы больше не жить, не существовать, положить конец этой полной беспомощности, полнейшему отчаянию, вдруг охватившему тебя, выброситься из окна или повеситься, например, в подвале, в складе обуви — вот что было бы самым правильным выходом, но он ничего делать не стал. И все же, постоянно играя в обувном складе на скрипке — это Грюнкранц отвел ему для упражнений в скрипичной игре место на складе, — он думает о самоубийстве, о том, как тут легко повеситься, достать веревку тоже нетрудно, и уже на второй день он пытается использовать свои подтяжки, но ничего не выходит, и он снова берется за скрипку. И каждый раз, стоит ему только спуститься в склад обуви, его одолевает мысль о самоубийстве. В этом складе на прогнивших полках лежат сотни дотла пропотевших школьных башмаков, а через крохотное оконце под потолком входят только скверные запахи из кухни. В этом складе обуви он остается наедине с собой и наедине со своими мыслями о самоубийстве, которые вступают в унисон с игрой на скрипке. Выходит так, что в этом подземелье, самом жутком месте интерната, он уходит в себя под предлогом игры на скрипке, и он так громко играет свои упражнения, что ему с каждой минутой становится все страшнее — что, если подвал внезапно взорвется? — и под скрипичные упражнения, которые он играет виртуозно, хотя и очень вольно, он снова целиком погружается в мысли о самоубийстве — он и раньше перед поступлением в интернат, живя с дедом, наслушался разговоров о самоубийстве с самого детства. Хотя он и сознавал, что великим музыкантом ему не стать, игра на скрипке, экзерсисы Шевчика были для него желанным предлогом скрыться, остаться одному, наедине с собой в этом складе обуви, куда всем был запрещен вход; сама госпожа Грюнкранц повесила на дверь написанное от руки объявление: «Вход воспрещен — идет урок музыки». Ежедневно он с тоской ждал, когда можно будет уйти от мучительных, до смерти изводивших его занятий в интернате и сбежать в подземелье и там, под звуки скрипки, обдумывать, как бы воспользоваться этой страшной кладовой и покончить в ней самоубийством. Он сочинял свою собственную музыку, как — то связанную с самыми самоубийственными мыслями, и эти виртуознейшие пассажи ни малейшего отношения к экзерсисам Шевчика не имели, так же как в них не было ничего общего с теми уроками, которые ему задавал его учитель музыки Штайнер; эта его музыка была прежде всего способном ежедневно, сразу после обеда удирать от остальных воспитанников, от всего интернатского окружения, уйти в себя, что не имело никакого отношения к урокам музыки, он ненавидел эти уроки до отвращения. Но эти скрипичные упражнения, эта игра на скрипке в полутемном складе, где от наваленных чуть ли не до потолка школьных башмаков с каждым днем все сильнее воняло старой кожей и потом, эти уроки были единственным возможным бегством от всего. Но стоило ему только спуститься в этот склад, как сразу начинались навязчивые мысли о самоубийстве, и чем глубже и глубже он уходил в музыку, тем все глубже и глубже погружался в мысли о самоубийстве. Он и на самом деле много раз пытался что-то сделать над собой в этом подземелье, но ни разу не доводил эти попытки до конца, вся эта возня с веревками и подтяжками, все сотни попыток воспользоваться одним из многочисленных крюков, вбитых в стенки склада, он сам обрывал в какую-то решающую, спасительную минуту и упорно, всецело погружался в музыку, совершенно сознательно уходя от мыслей о самоубийстве, совершенно сознательно и упорно сосредоточивая все мысли на скрипичной игре, увлекавшей его все больше и больше, и скрипка становилась для него не просто музыкальным инструментом, но и тем рычагом, который сбрасывал с него гнет самоубийственных мыслей, снимал тяжесть этого наваждения; он был (как говорил Штайнер) высокоталантлив и вместе с тем совершенно недисциплинирован, не подчинялся никаким указаниям (тоже слова Штайнера), и для него игра на скрипке, особенно в этом подземелье, была единственной возможностью уйти в свои мысли о самоубийстве, больше ничего, и он был совершенно не способен слушаться указаний Штайнера, оттого и не делал никаких успехов, и научиться отлично играть на скрипке он потому и не мог. Навязчивые мысли о самоубийстве беспрерывно преследовали его как в стенах интерната, так и вне их, и в этом состоянии, в это время, в этом городе он ничем, никакими усилиями отвлечься от них не мог, а мысли эти в то время были теснее всего связаны с его скрипкой, с игрой на скрипке, и стоило ему только подумать о скрипке, как его сразу начинали одолевать мысли о самоубийстве, и, пока он вынимал скрипку из футляра, настраивал ее и начинал играть, эти мысли становились все сильней, все навязчивей, словно в ход запускался какой-то механизм, поработивший его с такой силой, что остановить эту машину можно было, только вдребезги разбив скрипку. Гораздо позже, вспоминая кладовку с обувью, он очень часто думал: не лучше ли было тогда набраться смелости, прикончить себя, заранее ликвидировать, оборвать свою будущую жизнь, все равно как бы она ни сложилась, чем так тянуть годами это в общем сомнительное существование, — теперь я это хорошо понял. Но у него не хватало решимости, хотя тогда многие мальчики из интерната на Шранненгассе кончали с собой, у них хватало мужества, странно только, что никто не покончил с собой внизу, в кладовке, а ведь для самоубийства место было самое подходящее, но чаще всего они выбрасывались из окон спальни или уборной или же вешались в душевых, а у него никогда не хватало ни сил, ни решимости, ни твердости характера покончить с жизнью. Во время его пребывания в интернате на Шранненгассе, лишь за то время, пока хозяйничали нацисты, с осени сорок третьего (в год его поступления) до осени сорок четвертого (когда он вышел из интерната), покончили с собой четыре ученика: кто выбросился из окна, кто повесился, — а в городе и другие школьники, умученные до предела невыносимой школьной зубрежкой, бросались вниз, с обеих близлежащих скал, главным образом с Монашьей горы, прямо на асфальт главной улицы Мюльнерштрассе, улицы самоубийц, как я про себя всегда называл эту страшную улицу, потому что очень часто видел на ней искалеченные тела самоубийц, школьников и не школьников, но преимущественно школьников, — кучу костей и мяса в разной одежде, смотря по времени года. И нынче, через три десятка лет, я почти регулярно читаю в газетах, чаще всего к весне или к осени, о покончивших с собой школьниках и других подростках, каждый год их десятки, но я-то знаю, что их — сотни. Должно быть, в этих интернатах, и главным образом таких, как тот на Шранненгассе, в той безжалостносадистской, недостойной человека, пагубной обстановке между приходящими учениками и во время уроков и занятий между всеми воспитанниками главной темой разговоров в общем был разговор о самоубийстве, в остальном мы только мельком касались учебы, разных наук, а главная тема не касалась занятий, она возникала оттого, что об этом напряженно и непрестанно думал каждый, каждого мучила мысль, а ведь самоубийство, мысли о самоубийстве должны стать предметом изучения, наукой, но наше лживое общество этого понять не желает. Общение с другими воспитанниками было всегда приобщением к самоубийственным мыслям, прежде всего именно к мыслям о самоубийстве, они были на первом месте, и только второе место занимали разговоры о занятиях или уроках. В сущности, не только я во время занятий и уроков был главным образом одержим мыслями о самоубийстве, их вызывало бесчеловечное, грубое во всех отношениях, подлое окружение, с одной стороны, а с другой — непомерная чуткость и ранимость, живущая почти в каждом подростке. В школьном возрасте подросток больше, чем всякими науками, занят мыслями о самоубийстве, и тот, кто будет это отрицать, видно, все уже позабыл. Как часто я шел по городу и в сотый раз думал только о самоубийстве, только как бы покончить с собой, обдумывал — где, каким образом (одному или вместе с другими) уничтожить себя навсегда, но, хотя все вокруг, весь городской уклад вызывал эти мысли, я все же возвращался к себе в интернат, в свою тюрьму. О самоубийстве как о единственном выходе думал не я один, всех непрестанно мучила эта мысль — и одних она