Выбрать главу
тлен и вечная жизнь прочно засели у меня в голове. Спектакль затягивался, статисты беспрерывно крестились. Исполнитель главной роли — управляющий епархиальным округом — благословлял всех подряд. Его помощники то и дело кланялись, размахивали кадилами и время от времени затягивали неизвестные мне песнопения. Моим первым театральным зрелищем была церковная служба, в Зеекирхене я впервые присутствовал на мессе. Все по-латыни! Может, это и было тем величественным примером, о котором говорил дед? Больше всего мне полюбились отпевания; я их называл «черные мессы», потому что вокруг почти все было черного цвета, потому что тут разыгрывалась душераздирающая трагедия — в отличие от обычного воскресного спектакля с вполне благополучным концом. Мне нравились приглушенные голоса и приличествующий трагедии замедленный темп. Похороны начинались в доме умершего, гроб с телом два или три дня стоял в сенях, пока его не увозила похоронная процессия — сначала в церковь, а затем на кладбище. Если умирал сосед или вообще состоятельный, а тем более богатый или влиятельный человек, на похороны шли все поголовно. Процессия, предшествуемая священником и его свитой, растягивалась на сто метров. У покойников, возлежавших на катафалке, лица были осунувшиеся, часто еще и обезображенные запекшейся кровью. Нередко подвязывание подбородка не помогало, он отвисал, и зеваки глазели на черный провал рта. Покойников хоронили в воскресных костюмах, в сложенные ладони вкладывали четки. В церкви стоял отвратительно сладкий аромат — смесь запахов покойника и горящих свечей, поставленных по обе стороны изголовья. Днем и ночью до самых похорон у гроба кто-то бодрствовал. Мужчины и женщины бесшумно сменяли друг друга, читая по очереди молитвы. До той минуты, когда покойник наконец оказывался в могиле, проходило не меньше трех часов. Мне были отвратительны посеребренные жестянки, украшавшие черные гробы и долженствовавшие изображать распятого Христа. Похороны производили на меня сильнейшее впечатление, впервые в жизни я видел, что люди умирают, что их закапывают, причем старательно засыпают землей, чтобы они не могли отравить живых. Пока я еще не понимал, что и мне однажды придется умереть, в смерть деда я тоже не верил. Все умирают, а я нет, все, но не мой дедушка — в этом я был твердо убежден. После похорон все расходились по трактирам, обитатели Хиппинга направлялись обычно к мяснику по прозвищу Померанец, живодерня которого была пристроена прямо к кладбищенской стене, и заказывали суп с сосисками. Две венские сосиски, плавающие в говяжьем бульоне с лапшой, венчали любые похороны. Родственники покойного, втиснутые в черную, пахнущую нафталином одежду, усаживались за отдельный стол, остальные размещались за другими столами, и все с большим наслаждением хлебали суп, причем белая лапша частенько прилипала к черным пиджакам и блузкам, потому что была слишком длинная. Суп с сосисками у Померанца, который мы поглощали, кстати, не только после похорон, но и после обычных воскресных служб в церкви, лучше всего другого помог мне изучить своих земляков. В общем, отпевания я любил намного больше, чем обычные мессы. Пускай бы умирали побольше и почаще, думал я про себя. Мне не было еще пяти лет, когда управляющий епархиальным округом, который одновременно был и директором народной школы, спросил меня, встретив на улице, не хочу ли я поступить в школу на год раньше положенного, у него в первом классе одни девочки, с ними скучно; но сначала нужно, разумеется, испросить разрешение у дедушки. Для управляющего мой дед, с которым он уже успел познакомиться на прогулке, был абсолютным авторитетом, это я сразу приметил, — прежде всего по тому, как он произнес слово
дедушка. Я ответил, что конечно хочу, но обязательно вместе с моим другом Ханси из Хиппинга, ведь и ему наверняка можно поступить в школу вместе со мной. Оказалось, что и ему не возбраняется, ни его родители, ни директор школы не имели ничего против. Мой дед согласился сразу, хотя и напомнил, что учителя все как один идиоты. Я тебя предупредил, сказал он, я тебе открыл на них глаза. Мне дали старый ранец, который специально ради меня отыскали на чердаке родительского дома дедушки в Хендорфе и который двоюродная бабушка Розина начистила обувным кремом до блеска. Говорили, что этот ранец носил якобы еще мой прадедушка. Мне понравился запах старой кожи. Первый день в школе завершился групповым снимком, на котором запечатлен весь класс и который я до сих пор храню; в центре наверху — учительница, ниже, двумя рядами — ученики и ученицы, типичные крестьянские дети. Надпись на снимке гласит: Мой первый день в школе. Я одет в длинную грубошерстную куртку, застегнутую на все пуговицы до самого горла, и вид у меня куда более серьезный и меланхоличный, чем полагалось бы в этой ситуации. Я сижу во втором ряду, у всех, сидящих в первом, ноги босы и скрещены под скамьей. Вероятно, я тоже был бос. В Зеекирхене и его окрестностях дети с конца марта по конец октября бегали босиком и только по воскресеньям надевали ботинки, которые были им велики настолько, что они едва могли в них ходить, — ботинки покупались на несколько лет вперед, и приходилось дожидаться того времени, когда они наконец будут впору. К началу учебного года местный портной Янка сшил мне пелерину, доходившую мне до лодыжек. Я очень ею гордился. У Ханси не было такой дорогой одежки. Когда становилось холодно, мы напяливали на голову капюшоны, связанные нашими бабушками, а на ноги натягивали носки из той же шерсти. Все на нас было скроено и связано на века. И все же я выглядел не так, как другие; мне казалось, я был элегантнее и сразу выделялся на общем фоне. В первые дни учебы мы, помнится, рисовали керосиновую лампу, из всех рисунков мой оказался лучше всех, и учительница, стоя у доски, подняла его вверх и показала всем, сказав, что он самый лучший. Я вообще хорошо рисовал в детстве. Но не развил в себе этот дар, и он захирел, как и многие другие. Я был любимым учеником. Наша учительница говорила со мной совершенно другим тоном, не так, как с остальными, — намного уважительнее и мягче. Моя первая учительница мне ужасно нравилась. Большую часть времени я сидел за партой — естественно, рядом с Ханси — и не сводил с нее восхищенных глаз. Она носила английский костюм и волосы причесывала на прямой пробор, что тогда было криком моды. В конце первого года учебы в моем табеле было написано и подчеркнуто: