После ужина, облачившись в пальто и шарфы и натянув сапоги, они прогулялись по парку до самых заливных лугов. Ночь стояла холодная, на ясном небе висел тонкий месяц — луна шла на убыль. Пройдя через рощу каштанов, они оказались на обрыве над Луарой. В этом месте река разливалась меж лесистых берегов; ее тихие серые воды отливали серебром.
Они молча постояли, глядя на реку. Именно сюда, куда он так часто приходил мальчиком, Эдуард когда-то мечтал привести Селестину. В шестнадцать лет, представляя себе невероятное будущее, именно здесь он рисовал себя стоящим рука об руку с любимой.
Он часто приходил сюда с Изобел. А потом — давно это было — с Элен, когда впервые привез ее в шато и учил ездить верхом. После он не единожды приходил в одиночестве на этот обрыв — когда разошлись их жизненные планиды — и стоял тут, на этом самом месте, уйдя в думы о ней.
Ночь выдалась тихая. Ветер было зашелестел в облетевших ветвях старых каштанов, но сразу затих. Месяц бросал на воду узенькую дорожку. Эдуард думал о прошлом, и — как всегда, без предупреждения — из прошлого, затмив вид на реку, возникла все та же картина: груда развалин, залитая солнцем площадь, оглушительная тишина после взрыва и оседающая на все и вся пыль.
Картина возникла — и исчезла, провалилась в небытие. Элен поежилась и повернулась к нему. Эдуард придвинулся к ней поближе. В последний раз, подумал он, в самый последний явилось ему воспоминание, и он почувствовал величайшее облегчение и надежду. Он попытался сам для себя определить эту смутную, но такую неистовую веру в судьбу: да, на сей раз не будет ни игр злого рока, ни обманов, ни боли, ни беспросветного мрака, ни бездн.
Он взял Элен за руку, и они пошли назад. На полпути, в парке, потому что было очень холодно, а они чувствовали себя такими счастливыми, они взяли и побежали.
Когда они добежали до дома, часы как раз пробили полночь.
Эдуард и Элен
— Решительно и бесповоротно, — заявил Кристиан. — На прошлом — крест. И не нужно меня отговаривать.
Он замолк и огляделся с отчаянной миной белого клоуна, взывающего к состраданию зрителей.
— Но вот я смотрю на все это — и вижу, что все не так просто. А ты как думаешь, Эдуард? Может, пойти поискать бутылку вина? Тебе не кажется, что вино мне поможет? — Он скроил жалостливую гримасу. — А то я совсем впал в хандру.
— Немного выпить тебе явно не повредит. Почувствуешь себя веселее. Сам понимаешь, такое легко не дается.
— Тогда посмотрю в погребе. На кухне, может, и найдется бутылка ординарного хереса, хотя и то едва ли. А здесь ничегошеньки нет. Мамочка к спиртному не притрагивалась. Отец, тот, понятно, прикладывается. Перед ленчем — два бокала розового джина[8]; за обедом — по стаканчику виски с содовой, до и после. И никогда не изменял этой привычке. — Кристиан помолчал. — Правда, удивительно? Я только что вспомнил об этом. Отец уже десять лет как в могиле. И почему именно розовый джин? Он же был офицером в сухопутных войсках, не на флоте. Странно.
— В сухопутных? — переспросил Эдуард, который ничего не понял.
— Ну да. Джин — это морской напиток. Когда солнце садилось над нок-реей, а может, и над всей Британской империей, офицеры Британского флота выпивали — и почему-то непременно пили джин с ангостурой. Но отец ни разу не всходил на корабль без крайней необходимости. Он служил в кавалерии и считал, что упадок нашей страны начался с появлением танков. Поэтому мне и странно — при чем тут джин? Жаль, не спросил у него в свое время. — Кристиан вымученно улыбнулся. — Впрочем, неважно. Пойду-ка порыщу в погребе, пока совсем не скис. Ты подожди меня здесь, я мигом обернусь.
И, распахнув дверь гостиной, он вышел в холл.
Эдуард послушал, как его шаги, отдаваясь от каменных плит, удалились в сторону кухни, и огляделся. В доме царили непривычная тишина и покой. На миг у него возникло ощущение, будто дом замер и чего-то ждет.
Он прислушался к безмолвию. Куэрс-Мэнор, выходящий окнами на беркширские пустоши, — в этом доме на границе Беркшира и Оксфордшира прошло детство Кристиана. В последнее время Эдуард бывал здесь нечасто, обычно вместе с Кристианом, чтобы морально поддержать друга, когда тот приезжал проведать мать. Но лет двадцать тому назад, когда они с Кристианом учились в Оксфорде, Куэрс-Мэнор был ему вторым домом. Значит, он бывал тут и зимой, не мог не бывать, — и тем не менее этот дом почему-то всегда вспоминался ему в связи с летом.
Понятно, закон избирательности памяти — что-то забывается, а что-то другое выступает с особой четкостью. Этот дом и парк при нем всегда вспоминались Эдуарду в зелени мая или начала июня — погруженными в тот особенный, густо-золотой предвечерний свет, который медленно-медленно отмеряет удлиняющиеся тени на свежих газонах.
И вот снова июнь, часов десять утра. Солнце уже заглядывает в окна по южному фасаду, бросая на пол сквозь опущенные жалюзи высоких окон косые лучи. За двадцать лет ничего не изменилось, и дом остался почти таким же, но, впрочем, в этом нет ничего удивительного: он и за двести лет претерпел очень мало перемен в своем облике.
Типично английский дом. Типично английская комната. По сравнению с таким же французским достойным особняком — никакой официальности, ни малейшего почтения к модным веяниям. Все в светлых тонах. Выцветший мебельный ситец с цветочным узором — на шторах и на обивке диванов и глубоких кресел. Мебель, в основном работы старых мастеров, расставлена так, словно каждый предмет всегда стоял именно на этом месте и не мог стоять ни на каком другом. Комната пахла воском и еще той странной мускусной смесью, что каждый год мать Кристиана готовила и ссыпала в чашу вустерского фарфора, стоящую на квадратном пембрукском столике — вот он, здесь. Эдуард размял в пальцах засохшие лепестки и ощутил, чем пахнет прошлое. — запах вчерашнего лета и летних месяцев двадцатилетней давности.
По стенам висели картины — несовместимое сочетание, бесившее Кристиана: семейные портреты восемнадцатого века, ценность которых не мог отрицать даже Кристиан, соседствовали с набором акварелей викторианской поры — выцветшими видами швейцарских озер и индийскими пейзажами, преимущественно любительскими упражнениями давно сошедших в могилу кузин и тетушек. Эдуарду нравился этот контраст; нравилась эта комната; нравился этот дом.
В комнате, как было заведено летом, стояло железное ведерко, с верхом наполненное собранными в парке еловыми шишками. Рядом, у кресла, которое неизменно занимала матушка Кристиана, лежал коврик, облюбованный многими поколениями ее мопсов; стояла рабочая корзиночка с мотками шерсти и шелковой нити для тканья; находился столик, заваленный номерами «Поля» и «Журнала Королевского общества садоводов»; сверху лежали книги, которые ей, как провинциальному абоненту, прислали из Лондонской библиотеки. Очки — круглые, в черепаховой оправе, такие же строгие, какой была их хозяйка, — все еще покоились на одной из книг.
Она скончалась три недели тому назад так же тихо, как жила. Эдуард посмотрел на стопку книг, взял в руки самую верхнюю — она оказалась отчетом о ботанических экспедициях в Китай Эрнеста Уилсона. Когда он раскрыл книгу, из нее выпорхнул листок бумаги: Эдуард поднял его и увидел, что это — памятка, которую составила мать Кристиана. Он прочитал: «Дельфиниумы на бордюре Южной клумбы — убрать. Слишком крупные, забивают другие цветы. Туркестанскую розу — на круглую клумбу? Красиво на фоне тисов — яркими пятнами».